– Это твой отец. Никита.
Ярослав жадно всматривается в снимки, ворошит их, перебирая то быстро-быстро, то медленно. Впивается взглядом в одну из фотографий.
– Он был хорошим? – выдавливает он комок пронизанной слезами боли из горла.
Отец молчит. Берет у мальчика из рук фотографию, нахмурившись, пристально рассматривает ее:
– Он был лучшим, Ярик. Лучшие не бывают хорошими, у них на это не остается сил. Я очень любил твоего отца. Мы были как… братья. Выступали в одной команде. Он был уникальным…
Я, проглотив накопившуюся горечь, тихо выхожу из комнаты. Никита! Его смерть сильно ударила не только по отцу. Она шарахнула по всей семье разом. Отец ушел из спорта. Навсегда. Но он не просто ушел, он забрал все – горы, лыжи, скорость, ветер, толкающий в грудь и вырастающий крыльями за спиной, – и у меня, запретив заниматься горнолыжным спортом. Перевез семью подальше от гор, оставляя внутри заунывную тоску. Я долго перебирал одно увлечение за другим: плаванье, гимнастику, борьбу, бокс, но так и не вернул себе то разрывающее нутро счастье, что дарили белоснежные трассы и кусающий лицо ветер. Не смея, не умея ненавидеть отца, я перенес свою обиду на это имя. Никита…
Спустившись по ступенькам террасы и прижавшись к стене дома, вдыхаю запах перебродившего летнего воздуха, смотрю на удивительно крупные сколы звезд. Мне нужны время и тишина, чтобы унять волну вскипевшего застарелого гнева. Дверь, тихо скрипнув, высвечивает на земле квадрат света – отец, шагнув на террасу и тяжело опершись на перила, молча смотрит на эти же звезды. В квадрат света выплывает силуэт матери. Она, прислонившись к косяку, глухо говорит:
– Иногда мне кажется, что ты любил его больше, чем можно мужчине.
– Я любил его меньше, чем нужно было, – так же глухо отвечает отец.
Я еще сильнее вжимаюсь в стену дома, не желая понимать то, что звучит в ответе отца. Не желая даже думать об этом.
***
Злые зеленые глаза в обрамлении склеенных от слез потемневших ресниц. Обветренные губы, изгрызенные в попытке не разреветься. Наливающийся, пока еще красный синяк на острых скулах.
Я, скрестив руки на груди и широко расставив ноги, взираю на мальчишку:
– Повтори, что ты сказал?
– Вы мне никто! – полузадушенно и раздроблено слезами.
Рука оставляет точно такой же синяк на другой стороне лица Ярика.
– Будешь расстраивать такими словами отца и мать, я на тебе живого места не оставлю. Понял?
Губы Ярика, уже не слушаясь, дрожат в сдерживаемом плаче.
– Ты заноза, рыжая неблагодарная дрянь. Они для тебя не жалеют ничего. А ты им в лицо такое бросаешь?
Мне восемнадцать. Я закончил первый курс иняза и вернулся на лето домой. В телефонных разговорах мама, тяжело вздыхая, говорила «трудный подросток», близнецы горячо защищали, бросая «он же рыжий, заноза», отец вздыхая обещал, что «Ярослав перерастет».
Ярик бросается к стене. Содрав с нее фотографию лучезарного блондина, швыряет ее на пол.
– Я не ваш. Я чужой! И даже на него я не похож!
Перехватываю рванувшего к двери подростка и, скрутив его, тесно прижимаю к себе, пытаясь унять бьющееся пламенем тело. Слышу ладонями заполошный птичий стук сердца.
– Не похож. Не похож. Но наш. Мой. И спрос будет как со своего. Понятно? – подтаскиваю его к кровати, бухнувшись на нее, укачиваю мальчишку и, уткнувшись в его макушку, шепчу.
Ярик всегда доводит все до крайности. Если злость – то оголтело стучащая в висках, если нежность – выворачивающая наизнанку сердце, если страх – до мурашек по спине и поджавшегося живота.
Горячими пальцами смазываю влагу, затянувшую медные ресницы, обвожу припухшие от ударов скулы. Пытаюсь стереть лепесток родинки под нижней губой. Хочу заласкать, зацеловать эти глаза, эти скулы, заложить в самое сердце рыжика свои слова. Ярик, тяжело и хрипло дыша, заклинивает свои руки на моей шее, мокро и горячо дышит в ключицу, под ладонью ходуном ходит тощая спина. Он пахнет терпкой подростковой горечью. Всего понемногу: чуть-чуть щенка, чуть-чуть полыни, чуть-чуть сигарет, чуть-чуть нагретых солнцем перезревших фруктов.
***
Третий курс, сложный и самостоятельный. Чувствую себя оторвавшейся лодкой, которую уже далеко отнесло от родного берега, но четкого направления нет. Я летаю по подработкам и все реже появляюсь на пороге родительского дома, чувствуя себя уже гостем. Желанным, долгожданным, но гостем. Близнецы уже не виснут на шее, солидно протягивают руку для пожатия. Замолкают на полуслове, если я вдруг оказываюсь в зоне слышимости, и неуверенно прощупывают почву, тут же сворачивая разведывательный лагерь, стоит мне чуть нахмуриться на вольности. Яр дичится пуще прежнего, отмалчивается и ускользает из комнаты, если вдруг мы остаемся наедине.
Лето подкинуло последние каникулы – на практику меня отправляют в родной город вожатым в детский лагерь. Родители с облегчением спихивают впридачу трех оболтусов, которых удается пристроить в первый отряд. Но они фактически всегда крутятся рядом, укрепляя ослабленные нити родства. Близнецы как губки впитывают щедрость южной природы, пропитываются ранней томной зрелостью, провожают влажно блестящими глазами женщин. Тормошат меня, требуя новых впечатлений и эмоций, постоянно выбиваются за рамки дозволенного. Ярослав другой, вместе с ними, рядом, но другой. Он, насмешливо кривя свой яркий рот, сыпет колкостями и с молчаливым упрямством отгораживается. Настороженно следит за мной, почти не таясь. Я уже даже привыкаю к блуждающим за мной зеленым глазам. Сам отыскиваю эту россыпь темного золота среди других голов, если он перестает мелькать вместе с близнецами то тут, то там.
Когда, утихомирив разноголосый выводок детей, я окунаюсь в насыщенную флиртом и ярко, но быстро перегорающими романами ночь, нередко слышу заинтересованные, прикрытые плохо сыгранным равнодушием вопросы о близнецах, но чаще о Ярославе. Он волнует. Своей резкостью, невозможностью пригладить, приласкать, заинтересовать. Своей непохожестью. Я удивляюсь, приглядываюсь, негодую и немного горжусь.
– Ратмир, там твои парни с обрыва сигают, – заглядывает в комнату один из вожатых в сончас.
– Головы им сейчас оторву, – обещаю, отрываясь от «окучиваемой» девушки.
Обрыв находится за пределами территории и манит своим крутым боком, возвышаясь над зеленью прохладного озера, всех сумасбродов лагеря. Близнецы уже блестят мокрыми антрацитовыми макушками, отогреваясь на берегу, а на самом краю обрыва, раскинув руки, тонкой иглой застыл Ярослав. Страх пополам со злостью заставляют меня шикнуть близнецам:
– Живо в корпус! Заберу этого камикадзе, там и поговорим.
Братьев как ветром сдувает. Ярослав красивой дугой почти без плеска уходит под воду. Я невольно подаюсь вперед, и глаза бегают по лениво перекатывающему волны озеру.
– Где же ты, заноза? – кажется, что прошло безумно много времени, когда на поверхность выныривает эта бедовая голова. Я, резко свистнув и махнув рукой, приказываю ему сейчас же плыть к берегу.
Сделав несколько сильных гребков, Ярослав встает и бредет ко мне, разбивая ребристую водную гладь на сотню мелких капель виноватыми рваными движениями. Я невольно слежу за границей воды, которая нехотя уступает, обнажая тело парня шаг за шагом. Вот уже показался поджатый в ожидании наказания живот, мелькает темным от воды золотом линия паха. Сердце дергается глухим толчком и заливается прерывистым поверхностным стуком. Это золотая полоса вдруг становится откровением. Чем-то невероятным, чем-то таким, от чего так сложно оторваться. Глубоко вдохнув, заставляю взгляд отлепиться от этого невозможного золота, и он медленно и нехотя ползет выше по телу Ярослава, подмечая какие-то странные вещи. Бороздки вен под тонкой кожей живота, остроту бедренных косточек, проступающие валики ребер, яркие пятнышки сосков, линию задранного непокорного подбородка, глаза… Вспенившаяся стыдом кровь, сгустившись лихорадочным румянцем на щеках, захлестывает лицо, окатывает шею, сползает по груди и обжигает пах резким и острым желанием. Глаза! Вызов плещется в зелени этих глаз. Неприкрытый, бешеный, на грани страха. Я отвожу ослепший от золота взгляд, смотрю пустыми глазами на берег, пытаясь зацепиться хоть за что-то как за спасительную соломинку и выплыть из накрывшего с головой неправильного, порочного, стыдного желания.