Ввиду перевода гражданского населения на овсяное довольствие предлагается широко использовать для фуражирования лошадей наличность просяной шелухи и овсяной мякины. Эту пищу лошади плохо принимают, часто болеют опасной коликой и гибнут. Чтобы избежать последнего, надлежит приступить к кормлению лошадей указанными суррогатами немедленно, пока гражданским населением еще не полностью израсходованы запасы здорового фуража, так как изменение корма в рационе лошади требует времени для подготовки и приучения. Сразу перейти на шелуху лошадь не может и долго будет голодать и беспокоиться. Необходимо просеивать задаваемую мякину и шелуху через грохот, для удаления земли и камней, т. к. лошадь от этой примеси скоро набивает оскомину и болеет. Не давать заплесневевшей шелухи и мякины, при пользовании же, в случае особой нужды, гнильем-добавлять небольшое количество соли. Соблюдение предложенных правил поможет сохранить лошадь для светлого социалистического будущего, когда труд и транспорт будут развиваться нормально.
— Отдел снабжения Гормилиции доводит до сведения сотрудников, что в кооперативе «Красный Милиционер» (пл. Урицкого, 3) приступлено к внеочередной выдаче духов высшего качества «Виолет-де-Парм» и мужских головных уборов фасона «котелок».
— Отдел Захоронений объявляет, что распределение ордеров на прокатные гробы будет производиться в порядке живой очереди каждое 1-ое, 10-е и 20-е число.
13
Блуждание заканчивается партией в шахматы у Топсика.
— Не знаю, как вас, у словесников, — говорит Коленька Хохлов, — но мы, художники, в подобных случаях сдаемся. Я предупреждал вас, Топсик: будьте осторожны, у меня игра комбинационная.
— Комбинейшен, комбинейшен, эх, все ваши комбинейшен!.. Слыхали, князь Петя расстрелян?
— Gardez votre Reine[11]. За что?
— Говорят — так, ни за что.
— Наверно — за что-нибудь. Так, «ни за что», стараются не расстреливать. Gardez toujours[12].
— Ах, я ваши комбинейшен насквозь вижу.
— Так! Короля к стенке!
— Как бы прежде вашего не того, не списали.
— Вероятно, за сахарин. Эк, куда вы загибаете!
— У нас, у словесников, — тоже комбинационная. Разрешите офицерика — в расход?
— Прошу покорно, мы скомпенсируем.
Топсик задумывается над ходом. — Не забывайте контрольного времени, Топсик!
— При чем тут контрольное время, когда играешь в последний раз: завтра шахматы на базар.
— Но ведь они не ваши?
— Ну да — не мои. А вы думаете — граммофон мой? Энциклопедия Брокгауза — моя? А картина Репина — моя? А простыни — мои? Ничего здесь нет моего, кроме дырявых подштанников. А ванну я загнал вчера ночью — вы думаете, ванна тоже моя? А шторы, которые здесь висели? А коллекция гемм?.. Шах! Меня вселили сюда по ордеру. Какой-то присяжный поверенный жил.
Коленька снова напоминает о контрольном времени, потому что Коленька торопится: его ждут в Комитете Государственных Сооружений. Там, перед Особой Комиссией, Коленька должен сделать доклад о проекте типовых трибун для рабочих предместий. Особая Комиссия уже собралась в кабинете зампреда. Присутствуют: зампред тов. Сукристик, машинистка тов. Мисюль, секретарь ячейки тов. Антошкин, члены коллегии тт. Бадхан, Чистяков и Заузолков, делопроизводитель тов. Куклин и старший бухгалтер тов. Блейман. Кроме них вызваны завтранспортом тов. Селява, инженеры Тафаев, Буйвит и Петунин, а также завхоз тов. Соленых.
— Житие святых! — продолжает Топсик. — Ученый паек плюс присяжный поверенный. Скоро девочку заведу: нам этой квартирки хватит года на два.
С улицы доносятся звуки «Интернационала». Оркестр приближается, звуки растут, крепнут, формируются. Топсик раскрывает фортку и снова садится к шахматам. Войска проходят совсем близко, внизу под окнами. «Интернационал» врывается в комнату, заполняет ее медным грохотом труб, величием, великолепием и непогрешимостью марша. Коленька прислушивается, удерживает в воздухе руку, протянутую за фигурой, откидывается на спинку стула; потом он встает и стоя слушает гимн. Топсик иронически улыбается, пожимая плечами, но, пожав плечами, также привстает. Об этом случае, о таком действии «Интернационала» на некоторых героев повести, не очень склонных к патетическому строю переживаний, здесь упоминается вскользь, мимоходом, потому что объяснение подобному действию еще не найдено, догадки же могут показаться маловероятными. Здесь отмечается только внешняя сторона происшествия: Коленька выпрямился почти по-военному, глядя куда-то вверх, в потолочный карниз. Топсик, приподнявшись, так и остается полустоять, упершись руками в сиденье стула… Оркестр сворачивает за угол. Звуки замирают. Тогда, помолчав, Коленька говорит:
— Несомненно — за сахарин: уж слишком он афишировал.
14
Зима 20-го года останется в памяти своими морозами, снегопадом, метелями и сугробами. Короткую, бурную весну сменило лето, спалившее Россию зноем и засухами. Земля покрылась горячей трухой, обжигая босые ноги нищих людей; трава сгорала на корню; зерна испекались в земле, обращаясь в золу. Небо сияло — неумолимое, жестокое, торжествующе-безоблачное. Его красоту надолго перестанут воспевать русские художники, пережившие лето 20-го и лето 21-го годов. Люди с ненавистью встречали по утрам его блистательную синеву. Мольбы и молебны, декреты и предсказания метеорологических станций были бессильны против его тупого, горячего, испепеляющего равнодушия. Реки обмелели, колодцы высохли, канавы и арыки наполнились каленой пылью. Безжалостная, слепящая синева вызывала ужас и проклятия. Хотелось заплевать это небо, разорвать его в клочья, расстрелять из зенитных орудий! Неурожай губительно пронесся над Россией, выжег посевы, истощил запасы, изнеможил плодороднейший чернозем Поволжья.
Петербург оказался отрезанным от путей, по которым еще влачились кое-какие продовольственные остатки. Заградительные отряды, останавливая поезда, отбирали все, что находили в тюках и карманах: полфунта жира, пяток яиц, фунт муки, краюху хлеба. Приезжий выходил из вокзала с пустыми руками — в последний раз его обыскивали тут же, на площади, под раскаленной вокзальной башнею с остановившимися часами. В Петербурге не осталось ни одной крупинки соли, ни одного обломка сахара, ни одного лукошка с яйцами, ни одного бочонка с маслом. Из селедок варили суп, из вареных селедок готовили жаркое; прежде чем положить их в кастрюлю, из селедок выскабливали червей.
С наступлением тепла, еще по весне, на улицах Петербурга появились первые юродивые. В середине лета число их значительно увеличилось, Петербург никогда не знал такого количества юродивых. Вот приблизительный перечень петербургских юродивых 1920-го года:
1. Бывший помощник присяжного поверенного Борис Авдеевич Раппопорт. В октябре 17-го года дал обет не бриться и не стричься до тех пор, пока не падут большевики. Бороду закладывал за пояс, волосы прятал под воротник. Говорили, что волосы его отросли до седалищного места, но проверить это никому не удалось, так как Борис Авдеевич Раппопорт поклялся не только не стричься и не бриться, но также — не раздеваться и не менять одежды. В начале 22-го года исчез из Петербурга. Одни рассказывали, будто он повесился на собственной бороде, другие решительно утверждали, что он просто обрился наголо и поступил на советскую службу.
2. Яков Валерьянович Дышко. Требовал, чтобы все называли его Феликсом, причем отличался кротостью и добротой характера и, собирая на улице зевак, читал декрет об упразднении ЧК. В 21-м году расстрелян за полной ненужностью.
3. Марья Кондратьевна Колпакова. Ежедневно с 8 ч. утра до 8 ч. вечера плакала навзрыд на углу Надеждинской улицы и Баскова переулка. От подаяний отказывалась. С наступлением осени пропала без вести.
4. Человек без имени, выдававший себя — то за наследника-цесаревича, то за Императрицу Александру Феодоровну. Отправлен на принудительные работы.