Слухи о государственной измене в командных верхах, о темном заговоре императрицы ползут все упорнее. Расстрел полковника Мясоедова уже никого не удовлетворяет. С трибуны Государственной Думы Милюков задает вопрос:
— Глупость или измена?
Милюков сед, лицо его розово, очки запотели от напряжения.
19-го декабря 1916 года, утром, находят около Петровского моста прибитым к берегу труп Григория Распутина. Следствие поручается судебным властям. Труп переносят в одну из покойницких военного госпиталя. Дмитрий Дмитриевич Винтиков занимает кресло в Государственном Совете и своему соседу, барону Штакендорфу, нашептывает пикантный дворцовый анекдот.
По России голубой порошей метет метель. Вспыхивают голодные бунты. Дезертиры организуют грабительские отряды. Раздирают гармоники новобранцы, бьют стекла, жгут воинские присутствия. Снег. Кровь. Огонь… Коленька Хохлов пишет крутолобому Толе Житомирскому:
«По-прежнему отсиживаюсь в пекарне. Отрастил бороду, и сразу седую: в муке. Продумываю новую живописную форму. При первой возможности примусь за реализацию. Представляя собой „единый“ фронт с Францией, мы уже более двух с половиной лет фактически совершенно оторваны от Парижа. Не могу, однако, допустить, чтобы художественная жизнь там иссякла. Если доходят до тебя какие-либо оттуда сведения — высылай. Думаю, что период нашего увлечения Сезанном со всем и его последствиями (кубизм и пр.), т. е. наш русский (точнее — московский) сезаннизм — вполне пережит, Сезанн превращается в жвачку. Думаю, что ему из точки притяжения пора перейти в точку отталкивания…
Жду с нетерпением твою новую книгу… Апушин, видимо, заскоруз окончательно в какой-то парламентской экспедиции на Запад…»
3
Что может быть скучнее февральской революции? Буржуазная революция похожа на барыню, которая, получив мигрень в непроветренных апартаментах, отправилась погулять без определенной цели: стоит и не знает — свернуть ли ей влево или вправо, или идти прямо, вперед, или вообще пора возвращаться обратно. Барыне чрезвычайно скучно и не по себе, окружающим смотреть на нее тоже невесело. Растроганный Милюков в порыве демократического великодушия приветствует появление Ленина как всемирно известного вождя социалистов. Керенский произносит речи о спасении революции, разъезжает по фронтам, воображая себя главнокомандующим. Московские дамы забрасывают его розами.
В заплатанной солдатской шинели объявляется на Фурштадской улице Коленька Хохлов.
— Здравствуй, мама! Здравствуй, отец! Вот и я — солдатский делегат. А вот — товарищ Шевырева, Мотя, — рабочая делегатка из Старой Руссы. Скорее ванну: вшей отмачивать.
Товарищ Мотя целыми днями пропадает на собраниях, а Коленька пишет картины. Хохловы счастливы его возвращению, они гордятся своим сыном. Правда, он не дослужился ни до капитана, ни даже до поручика, но зато, когда он заходит в домовый комитет, — все решения немедленно склоняются в его сторону.
Календарь близится к Октябрю. Крупнейший курский помещик Трепак-Висковатый, одетый в поддевку цвета электрик, останавливает посреди Театральной площади свой автомобиль.
— Граждане святой Москвы! — восклицает он, снимая мужицкую фуражку с седеющих кудрей. — Русские люди! По примеру Минина и Пожарского отдадим свое имущество на алтарь отечества! Грозный час наступил. Черные тучи надвигаются на святую и свободную мать Россию. Сегодня — день «Красной Гвоздики», день сбора на последнее решительное наступление наших славных воинов против зарвавшихся внешних врагов. По примеру великих патриотов русских докажите вашу готовность к жертве во имя Родины. Опускайте посильную лепту в эти скромные кружки. Да здравствует великая, свободная Россия! Все — на войну до победного конца!
Автомобиль несет Трепака-Висковатого по улицам Москвы. К вечеру Трепак-Висковатый в поддевке цвета электрик заезжает в «Эрмитаж» отведать судака по-польски и бокал-другой Пуи. По адресу щедрого гостя стелется в зале почтительный шепот. Поддевка удобно раскидывается в кресле, ладонь подпирает задумчивую седеющую голову. Среди столиков проходят сборщики «Красной Гвоздики».
— Ба! — радуется Трепак-Висковатый, опуская в кружку крупную бумажку. — Иван Иваныч, ты ли? Ну, как работаешь?
Иван Иваныч близко наклоняется к седеющим кудрям и шепчет, косясь на кружку:
— Преимущественно перочинным ножиком, но приходится и дамской шпилькой.
4
Происходил ли разговор о пишущей машинке наяву или только приснился Коленьке Хохлову, — этого он никогда не мог впоследствии сказать определенно. Инженер Бобровский как сквозь землю провалился. Передавали, что он сбежал немедленно после Октября. Так или иначе, Коленька никогда более с ним не встречался, разговор же (действительный или приснившийся) имел в те годы немаловажное значение, хотя сам по себе не представлял ничего необыкновенного.
Сначала все шло вполне благополучно, даже слишком благополучно, до умилительности. Коленькой овладела томная лиричность, столь свойственная каждому в послеобеденное время. Коленька сидел в кабинете инженера Бобровского и курил «Сафо-пушку». Хорошие папиросы: янтарный табак, бумага рисовая. Мебель в кабинете тоже хорошая, английские кресла черной кожи. Удобно и прочно. Говорили о многом — о Керенском, о предпарламенте, о сдаче Петербурга немцам. Время и обстановка очень располагали к подобным разговорам: сентябрьский дождь устремлялся в водосточные трубы; Керенский, оттопыривая верхнюю губу, снова произносил речи и издавал декреты, повисавшие в безвоздушном пространстве. Но больше всего говорили об искусстве. Бобровский — коллекционер, собирал живопись, рисунок, скульптуру. Хороший, толковый коллекционер: покупал с большим выбором, в предусмотренном плане, платил не торгуясь (и потому у него не запрашивали), солидно окантовывал, орамливал и — на стену. Собрал номеров двести, и все отменные экземпляры: А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, две вещи самого Хохлова, многие другие. Азбука культурного вкуса. Висели вещи в кабинете, в столовой, в зале (в зале обои скверные: впитывают пятна).
Говорили об искусстве, дымили папиросками, пили крепкий чай, настоящий китайский, мешали ложечками сахар внакладку. На окнах шторы, в потолке полуватка. К концу беседы инженер сказал:
— Я ведь тоже, Николай Иванович, немножко художник.
— Как же, Антон Петрович, знаю.
Коленька действительно слышал: Бобровский учился живописи и научился, быть может, не хуже А, Б, В, Г и самого Коленьки Хохлова.
— Я не о картинах, — продолжал хозяин, — я в другой области.
Пригасил папироску и достал из стола блестящий предметик, положил на белый лист бумаги, сдунул едва заметную пыль.
— Мое изобретение. Модель самопишущей машинки. Работа завода Сименса.
Инженер ласково погладил свое произведение.
— Однажды в Берне, — начал он, — в одном кафе я зашел в уборную. Всякий раз, входя в целесообразно оборудованное помещение — операционный зал больницы, обсерватории, уборную, — я испытываю чувство зрительного удовлетворения при виде ослепительно белых, строго гигиенических стен, безукоризненно логических, безапелляционных форм приборов и всевозможных деталей. Картина поистине глубоко умилительная для каждого, кто не разучился видеть прекрасное. Но в тот раз мое чувство прекрасного было оскорблено: на снежном фоне стены, под самым электрическим вентилятором, едва стрекотавшим, как полевой кузнечик (вы чувствуете эту поэзию, дорогой Николай Иванович?), висел плакат пишущей машины Роста. Высокий стиль помещения нарушен несомненным безобразием.
Бобровский прошел в столовую и вернулся с бутылкой мадеры.
— Все функционирующие ныне системы пишущих машин, — продолжал он, — начиная с устаревшего «Реминггона» и «Ундервуда» до наиболее удачной системы «Смис премьер М. 10», — слишком несовершенны в конструктивном отношении. Недостатки их очевидны: сложность составных частей, отсутствие портативности, необходимость затрачивать большое механическое усилие, вызывающее физическое утомление пишущего (тяжелый нажим, неудобное расположение таст на тастатуре), стук, звон и щелканье частей машины, рассеивающие внимание и утомляющие слух, неизбежность перерывов умственного процесса для построчных передвижений каретки, прикованность к машине, постоянная от нее зависимость и т. п. Совершенство конструкции обусловлено степенью утилитарности: максимум полезности при минимуме затрат (энергии, материала, стоимости), и в то время, как несовершенная, т. е. ненужная, вещь, вредная вещь, производит впечатление уродливости (пример: дачное отхожее место, калека, неудобный экипаж), совершенная конструкция всегда легка, закономерна и гармонична по своей внешности. Следовательно, создать совершенное в утилитарном смысле — значит создать прекрасное вообще. Мой глаз был оскорблен пауковидной внешностью машины на плакате. Выйдя из уборной кафе, я уже видел проект моей машины. Она перед вами в натуральную величину. Прежде всего: вес менее шести фунтов, объем не более десятка кубических дюймов. Я раскладываю ее на части, завертываю каждую из них в папиросную бумагу, сую в карман куртки; тастатуру можно с бумагами положить в портфель; седлаю мотоциклетку — и до свидания! Затем: аппарат не связан с тастатурой; вы можете лежать на диване, кровати, сидеть в удобном кресле перед камином, за письменным или обеденным столом, держа перед собой лишь эту крохотную дощечку с клавишами, как держали бы лист бумаги. Нажим на клавишу не нужен: достаточно легкого прикосновения, от которого замыкается ток и вступают в дело чувствительные реле. Работа машины беззвучна. Проверьте. Аппарат сам следит за переменой строк; вы можете пропустить целый рулон бумаги без одной остановки. Благодаря электрической энергии становится безразличным расстояние от вас до аппарата. И наконец: на современных пишущих машинах вы можете при максимальном мускульном напряжении выбивать до десяти копий, одновременно. пользуясь моей системой, можно, лежа в вашей комнате на Фурштадской, едва касаясь пальцами беззвучной клавиатуры, не заботясь о передвижении строк и вообще ни о чем, кроме собственных мыслей, одновременно выстукивать их в двадцати экземплярах на ста аппаратах — в Лондоне, в Чикаго, в Токио, в Новой Зеландии, в Париже, на Мадагаскаре, в Тетюшах, у Далай-Ламы и у черта в ступе… Теперь обратите внимание на ее внешность, проверьте впечатление, получаемое вами от ее форм; я думаю, что вам, как художнику, она должна понравиться, — все так же спокойно заключил изобретатель, нежно поглядывая на свою модель.