Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Конструктор Гук минует перекресток за перекрестком и наконец пропадает совсем из виду. Коченеют церкви, дома, казармы; под снежный настил уходят заборы, перила набережных, скамейки в садах и парках. Мороз врывается в комнаты, инеем кроет цветы и апрельскую синеву обоев. Обои в цветочках. Цветут цветочки по голубому полю, без дум, без философии. Голубое поле — цвета апрельских небес. Зеленые веточки в черных обводах, листочки в лиловых крапинах — на одном стебле расцветают фиалки, пунцовый гелиотроп и яблоня; белые крестики, малиновые кружочки, лиловые пятнышки накиданы кучками, сложены в букетики, букеты заброшены в апрельскую синеву, в глубину озер. Гелиотроп, фиалки, яблони, кружочки и крестики уводят в луга, в апрельскую лазурь, в голубые заводи. Венские стулья в дырочках, пробитых узорами, стол (под столом всегда немного таинственно, всегда хочется заглянуть под стол), комод красного дерева в четыре ящика, на комоде — фотография в рамке, железная кровать с пикейным одеялом — окружены цветами, небом, синевой воды. Стулья, стол, комод, кровать — на полу, как на плоту в весенний цветочный день. Плот окружен цветочным фризом: цветы, приставшие к бортам.

В канцеляриях и конторах, в лабораториях и больницах, в банках, на фабриках, в торговых помещениях, в университетах, школах, тюрьмах и моргах стены крашены одноцветной масляной краской, но в комнатах, согретых домашностью человеческой жизни, на стенах — лепестки, букеты, пестрота. Помпейские живописцы украшали стены цветами и райскими птицами на зеленых, на синих, на розовых фонах: лугов, небес, зари. Русские города заклеены обоями в цветочках — обои-ситчик, веселый вздор, неприхотливая выдумка художника, рожденная тиканьем стенных часов, самоварным говорком, разноцветностью кузнецовских, гарднеровских, поповских чашек, оранжерейным жаром изразцовых печей, запахом горячих хлебов. Оранжерейная теплота зимних комнат давала щедрый урожай, цветы росли по стенам, сливаясь с фуксией, с геранью на подоконниках, с широколиственными фикусами, с опаловой флорой, мерцавшей на стеклах. Не материальной плотностью стен, а нарисованными цветами, воображаемой природой отгораживался по-новому небольшой комнатный мирок от вселенной, и нужно было процарапать ногтем морозное сверкание листьев, чтобы увидеть в щелочку: прохожих, извозчиков, улицу, крыши, кресты церквей. Глядя в щелочку, процарапанную ногтем в мир, думалось: здесь, у меня, — тепло, безопасность; здесь — мои личные друзья, мон спутники — стулья, столы, комоды, цветы, мною выбранная, мною созданная природа; здесь даже щелочка, процарапанная ногтем, через минуту затянется новыми кристаллами, новым лунным узором замкнет мой мир. Но вот, как всегда — весной, подымается знакомая тоска, маленький мир требует обновления. Я иду на обойную фабрику, мне показывают на выбор множество неведомых стран, невиданных цветов и райских птиц, быть может дышавших когда-то помпейским небом; я избираю маршрут; в моих комнатах меняется природа; я путешествую — утоляя весеннее томление, по новым странам, среди новых цветников и птиц, под новыми небесами, по новым лугам и полям… Теперь все снарядились в полярные экспедиции, все теперь — Нансены, Пири, Свердрупы. Революция опрокинула привычные миры, смела перегородки, распахнула двери в улицу, в лед, в сугробы. Цветы, птицы, апрельское небо подернуты инеем. Плот неподвижен. Букеты примерзли к бортам. Люди греются подле печурок — самодельных или заказанных у прославленного мастера, штабс-капитана Матюхина; люди кутают свои тела, боясь раскрыть их, и, месяцами не моясь, радуются собственным запахам, говорящим о жизни, об отправлениях организма, вдыхают перегар немытых ног, едкий пот подмышек, дорожат теплом своих испарений, охраняя их от доступа леденящего воздуха. Это личное, свое, неотъемлемое тепло, эту единственную и последнюю собственность люди несут с собой, как драгоценность, повсюду — на улицу, в пайковую очередь, в толчею домкома, на любовное свидание, в тюрьму.

4

Сработанная штабс-капитаном артиллерии Матюхиным буржуйка грела как могла, распространяя тепло на полтора аршина в окружности. Штабс-капитан Матюхин недавно занялся изготовлением печей, получая за штуку натурой — селедками, воблой, мукой, сахаром. Материалы доставал Матюхин где доводилось: в бесхозных домах, на задворках остановившихся заводов, — в большинстве случаев — по ночам. Дело развивалось и приносило доход, заказчики бывали довольны.

Топсик тоже приобрел буржуйку за две простыни. Буржуйка грела изо всех сил. Алые полосы трепетали в щелях, тонкое железо накалялось докрасна. На печке шумел эмалированный чайник с морковным настоем; с изгибов слишком длинной и тонкой трубы свисали пустые консервные коробки.

Сидящие поближе к огню удовлетворенно расстегивали тулупы, разматывали шейные шарфы, грели руки над чайником и старались как можно дольше не уступать другим своих мест.

— Наши милые файф-о-клоки, — говорил журналист в матросской шинели, — наши милые файф-о-клоки, несомненно, станут историческими. Спорим ли мы о конструкции романа или о наших пайках, обсуждаем ли план дальнейшего расширения государственного книжного фонда, танцуем ли тустеп с очаровательной Наташей —

Танцует граф и фотограф,
И кандидат танцует прав…

Милый Топсик, где ваш знаменитый граммофон?

— Вот! — ответил Топсик, указывая на горку ржаных лепешек, быстро уменьшавшуюся на тарелке.

— Танцуем ли тустеп — здесь ли, в этой музейной квартире с бывшей ванной и книжным шкафом, или в Доме Искусств, — все мы, культуртрегеры и черт его знает что еще, ставшие под знамена, принявшие и переварившие, пьющие самогон и не пьющие… Между прочим, Михаил Михайлович довольно прочно задержался у самой печной трубы… Будем ли называть друг друга «товарищем» или снова вернемся к человеческим именам, — можно с уверенностью заявить, что история…

При этих словах из кухни донесся стук. В женской плюшевой шубе, перевязанной чемоданным ремнем, пошел князь Петя. Он осмотрел собравшихся и произнес смущенно:

— Не бойтесь, я со своим сахарином, — и посторонился к окну.

За окном белели крыши, и мглистое небо едва намечало снежный купол Исакия.

Журналист в матросской шинели продолжал говорить, придвигаясь к печке и все более оттесняя Михал Михайловича:

— Вы видите мои обглоданные зубы, но это потому, что нету золота для коронок у моего дантиста; я плохо выбрит, но это потому, что для экономии точильных ремней в парикмахерских запрещено брить по второму разу. Все это — ерунда, все это — мелочи быта, дорогие культуртрегеры и вы, очаровательная Наташа! Все это — лишь временная рябь на зеркальной ясности моих мыслей. Ум кристаллизуется на морозе, и только воробьи от холода погибают. Тепло способно лишь растопить эти кристаллы в слова… Настанет время — в 25-ом, в 30-ом, в 35-ом году, — когда мы, писатели, поэты, режиссеры, — мы и те, новые, что придут вслед за нами, — заживем в собственных особняках, станем разъезжать на собственных автомобилях, на американских «Фордах», на французских «Рено» и даже на советских машинах, так как чудеса ведь тоже осуществляются. Молодежь будет приглашать нас, писателей, чистых и нечистых, в свои далекие провинции, предоставит нам особняки с ваннами, служебные вагоны, дачи, продовольствие и лавровые венки — ради того только, чтобы самих себя поддержать в нетвердой вере, слушая честное или бесчестное слово человека, возвеличенного печатным станком. Россия превратится в страну писателей, поэтов и режиссеров. Живописцев обменяют, как Топсик граммофон, на ржаные коврижки — да простит меня товарищ Хохлов. И будут писатели, поэты и режиссеры — Ноев Ковчег: 2.000 чистых и нечистых — разъезжать, латая шины на каждой десятой версте, по необъятной Росси, сооружающей заводы и электростанции, но лишенной хлеба, мяса, масла, сахара, дорог, одежды, дров, мира и правды… Вот тогда-то наши милые файф-о-клоки с князем Петей, с буржуйками и тустепами…

23
{"b":"278143","o":1}