15
Татьяна Петровна как-то сразу успокоилась, поселившись с мужем в квартире одного из его сослуживцев и увидя белые хлеба. По утрам Татьяна Петровна пила горячий кофе со сливками, с маковым подковками, с маслом; днем ходила на рынок, вечером в семейном кругу рассказывала об ужасах советской жизни. Иван Павлович ни булок, ни рынков почти не заметил. По ночам, в мягких туфлях, он долго ходил по комнате, останавливался перед кроватью, смотрел на свою спящую жену и снова принимался шагать из угла в угол. Иногда он начинал разговаривать с самим собой. Разводя руки в стороны, Иван Павлович произносил вслух отрывочные фразы вроде: «да, да, так-с» или «как хотите, как хотите, господа». Через месяц Иван Павлович выступил с речью на съезде земских и городских деятелей, в театре Городской Оперетты. Вот что сказал Иван Павлович Хохлов:
— Я — старый интеллигент, старый демократ и конституционалист. Мои политические убеждения известны большинству лиц, сидящих за этим столом (Иван Павлович оглянулся на длинный, покрытый зеленым сукном стол президиума, поставленный на сцене около самой рампы; сцена была полуосвещена, декорации изображали павильон из «Графа Люксембурга», украшенный розовыми амурами и гирляндами сердец, нанизанных на голубые ленты. Вокруг стола сидели члены президиума съезда, многие из которых были знакомы Ивану Павловичу по Петербургу, по Москве, по крупным провинциальным центрам. Иван Павлович был уважаем как общественный деятель и как глава крупного коммерческого предприятия, и его появление на съезде было встречено приветствием). Но политики я касаться не стану. Я хочу говорить о роли интеллигенции в наше удивительное время, хотя, в сущности, роли ей никакой и не досталось. (Шепот в зале, возгласы удивления, аплодисментов). Что представляла собой и чему служила российская интеллигенция? Мы знаем: она была носительницей нашей культуры, источником гуманитарных идей, была учителем народа, его совестью, воплощала творческую мощь его духа. Хорошо ли, с честью ли выполнила она свою миссию? Будем оптимистами и ответим утвердительно (аплодисменты). Но вот пришла революция, и логикой вещей мы оказались за бортом… Не перебивайте меня, пожалуйста. То, о чем я говорю, продумано и выстрадано мной до последней точки. Все, родившееся в этом мире, достигает однажды своего расцвета, потом стареет и, наконец, исчезает вовсе. Идеи декабристов, идеи Радищева, высокие идеалы нашей интеллигенции — они подвержены тем же законам. Вы видели старух, красящих свои физиономии, уже подобные маскам? Видели стариков с накладными шевелюрами? Я не хотел бы быть на их месте: они смешны. Но, может быть, когда-то и они были сильны и прекрасны… Так вот, интеллигенция сейчас — под угрозой оказаться в таком положении. Мы жили в сфере отвлеченных идей. Политическую действительность мы всегда склонны были театрализировать. Мы играли в бирюльки, сами не замечая того. Даже жалкую бумажку манифеста, даже связанную по рукам и ногам Государственную Думу мы принимали всерьез! Так — папиросную коробку, поставленную на пустые катушки из-под ниток, дети принимают за всамделишную карету. Ни разгон Думы справа, ни разгон Учредительного Собрания слева ничему нас не научили. Теперь, в самом пекле гражданской войны, мы болтаемся под ногами у двух заклятых врагов, мешаем и тому и другому, кликушествуем, истерически взываем к отвлеченности, а нас толкают со всех сторон, потому что мы никому не нужны. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти (взрыв протестов). Погодите, пожалуйста! Я не хочу сказать, что мы были маврами, но уж так говорится, а из песни слова не выкинешь (смех). Кому нужны сейчас наша честность, наша мораль, широта наших взглядов, наша терпимость, наши понятия о праве, о свободе, о духовности? Это было необходимо в свое время и, возможно, потребуется еще когда-нибудь, лет через 200–300. Но сейчас все наши аксиомы ставятся вверх ногами, и мы даже не в состоянии определить — хорошо это или плохо. Мы просто состарились, но все еще пытаемся воздействовать приемами нашей молодости. Мы должны отойти в сторонку и сказать: да свершится суд Божий, или, вернее, суд истории, каковы бы ни были последствия этого непостижимого суда. Мы должны найти в себе мужество признаться в нашем несуществовании. Каждый из нас может по-своему истолковать и совершить переход в небытие — из всех дел это наиболее легкое (возглас с мест: «Скатертью дорога»). Но если мы этого не сделаем, то через пять лет над нами будет смеяться — нет — ржать — весь мир, от Ленина до Клемансо и до любого здравомыслящего американца.
Иван Павлович снял свою шляпу с выступа кулисы и, медленно спустившись по сходням со сцены Городской Оперетты, направился к выходу через зрительный зал. Свист и крики негодования проводили его до дверей.
* * *
В просторной петербургской квартире на Фурштадской старая нянька Афимья, обойдя опустевшие комнаты, сказала Коленьке:
— Дом вести — не хвостом трясти. Ужо наладим хозяйству.
И перекрестилась.
16
Появляется Муха Бенгальцева. Она входит неомраченной походкой, слегка поводя плечами. Волосы крашены рыжей хной и взбиты чубом на лбу. Бедра и ноги у Мухи стройны и привлекательны, коленки розовы и чуть-чуть шероховаты от петербургских морозов. Чулки заметно подштопаны, но ведь время такое, что ничего не поделаешь. Муха Бенгальцева танцует танец апашей в «Pavillon de Paris» на Садовой улице. Ее партнер — товарищ Делямур, француз, не говорящий по-французский, по паспорту — Прокофий Сименюк, единственный в Петербурге человек, носящий белые гетры. Когда Муха перегибается на его руках, закидывая ногу и открывая розовое кружево тоже сильно подштопанных панталон, — зрители замирают. В кулисах толпятся «друзья театра» — молодые люди в козьих тулупах, в кожаных куртках, в валенках, в полувоенных обмотках. Вокруг театра кишат папиросники, у подъезда дежурят лихачи, на улице — бесфонарная тьма, глухая, черная, преступная. Зрители расходятся из театра кучками, вызывая у подъезда попутчиков: возвращаться домой в одиночку решаются очень немногие. Повернешь из театра направо — у Марсова поля — первая разбойничья застава, на набережной Фонтанки, у Инженерного замка — другая, за Соляным городком — третья. Выйдешь налево, пересечешь Невский проспект — за Гостиным Двором — опять застава, Сенной рынок непроходим на несколько кварталов. У Делямура в кармане полувоенной шинели — медный пестик от ступки. В черной мгле ничего не видно, только плавают светлые пятна гетр…
Глаза у Мухи узкие, черно-зеленые, ресницы проклеены черной тушью. Полные губы алы и прекрасны. Мухе Бенгальцевой свойственны две особенности: дальтонизм и клептомания. Некоторые психологи даже пытались обьяснить ее клептоманию — дальтонизмом.
Муха Бенгальцева говорит Коленьке:
— Мой муж — чекист и непроходимая сволочь из прапоров. Плюнуть и растереть.
— Плюньте и разотрите, — советует Коленька.
Черный мороз покрывает инеем брови, ресницы, колет в ноздрях льдинками, опаляет лицо. Ночная улица пуста и безмолвна. На перекрестке, справа и слева, крадутся, приближаясь, скрипы шагов. Одной рукой Коленька придерживает Муху за локоть, другой вынимает из полушубка наган и разряжает его в воздух. Шаги разбегаются в разные стороны.
— Легко сказать — плюньте, — продолжает Муха. — Мужчина обязателен. Вы не получаете чекистского пайка? Жратва, духи, пудра. Кооператив на Гороховой — не жук наплакал… Впрочем, дело не в том. Все равно живем на кухне. Репетировать приходится чуть ли не на плите, притом в валенках. Но и не в этом суть. Делямусик — душка, но Делямусик — непроходимый кот. Если я ему в 6 не отдамся — крышка: вечером он не танцует. Или уронит на сцене. А партнер обязателен. Не правда ли, он элегантен? В Балтфлоте его обожают. Вообще Делямусик — светлый луч в темном царстве, если бы не очень бил. Впрочем, черт с ним, синяки подгримировать можно.
Они огибают решетку Летнего сада. От мороза в саду разрываются хлопушки. Муха останавливается и, обернувшись к Коленьке, шепчет: