Его мысли были внезапно прерваны чьим-то голосом, сначала доходившим до его слуха как неясный отдаленный шум, а потом прозвучавшим как удар грома, когда он произнес:
— Онисим Кош приговорен к смертной казни.
Затем до него долетело смутно:
— Даются три льготных дня, чтобы подать кассацию…
Он почувствовал, что его выводят, что кто-то пожимает ему руку… он очутился в своей камере, на постели, не отдавая себе отчета в случившемся, и заснул мертвым сном.
Ночью им овладел страшный кошмар. Он только что убил старика на бульваре Ланн. Он ползком пробирается к двери, спускается с лестницы и выбирается на улицу.
Холодный ветер режет ему лицо, он останавливается, точно пьяный, с дрожащими ногами и пустой головой; кругом тишина, ни шороха, ни звука. Дрожа, он поднимает воротник пальто, делает шаг, другой, останавливается на мгновенье, чтобы ориентироваться среди ночной темноты, и идет дальше.
Он идет медленно, и в его отуманенной голове медленно встают весь ужас преступления и страх перед мертвецом, распростертым на своей постели с перерезанным горлом и открытыми веками над мертвыми закатившимися зрачками. Вот темный и пустынный переулок. Измученный, с дрожащими коленями он прислоняется к стене. Вдруг среди полной тишины ему чудится звук шагов. Он прислушивается, затаив дыхание. Тот же шум раздается все громче и яснее. Он крадучись пробирается вдоль домов прямо вперед. Шаги тоже направляются за ним. Он пускается бежать, шаги бегут за ним… Перед ним открывается слабо освещенная улица, тихая и пустынная. Охваченный ужасом, он мчится по ней, как олень, преследуемый собаками… Он чувствует точно раскаленные уголья в груди. Он все бежит, теряя представление о времени и только надеясь, что вот-вот скоро наступит рассвет и проснутся люди и наполнят эту страшную окружающую его пустоту, наводящую на него ужас. Только с этой надеждой он напрягает последние силы и энергию, и все бежит, бежит; пересекает одну улицу, другую, кружит во все стороны, бежит неизвестно куда, потеряв дорогу, а вокруг него глубоким сном спит Париж. Он бежит, задыхаясь от усталости и страха, и наконец перед ним на горизонте занимается пасмурный, грустный дождливый день!.. Но все же день! День!.. Слышится опять какой-то неясный шум: точно гул толпы. Там, впереди, какая-то темная масса волнуется, как волны в океане… Что это? Неужели опять ночные призраки? О нет, нет… Это люди перед ним… Наконец-то! Кончились ночные страхи, ночное одиночество… Он сейчас приблизится к живым существам… будет среди них… Он прислушался… Резкий голос покрыл рокот толпы… Краткий звук, подобный шуму ветра, шевелящего сухие листья… Светлая полоса прорезала прояснившееся небо. Конец ночной тревоге, ужасному одиночеству… его грудь опиралась на другие груди… В эту минуту толпа расступилась будто для того, чтобы очистить ему дорогу… Он сделал шаг вперед и вдруг упал на колени: в своем слепом страхе он не видел, куда привело его бегство, и теперь перед ним, как страшный призрак, стоит с простертыми к бледному небу руками… гильотина!..
С криком ужаса Кош проснулся… на одну минуту его охватило радостное чувство пробуждения после кошмара, но тотчас же к нему вернулась действительность, еще более ужасная, чем сон.
Гильотина!.. Блестящий нож, корзина, куда скатываются головы… он все это увидит, переживет! Он закусил подушку, чтобы не завыть от ужаса… Прощайте, спокойные ночи! Мирные дни! Между ним и всем тем, что он когда-то любил, желал, на что надеялся, теперь стоит это отвратительное чудовище (он даже не решался подумать о слове «гильотина»), заслоняя от него самую жизнь…
На другой день к нему пришел адвокат, чтобы дать подписать кассационную жалобу и просьбу о помиловании. Он только пробормотал: «К чему?», но все же подписал. Положив перо, он устремил на защитника свои расширенные от ужаса и лихорадки глаза и сказал:
— Послушайте… Вы должны узнать правду… я должен вам сказать…
И, задыхаясь, прерывая свой рассказ беспорядочными жестами, бессвязными словами, он сообщил адвокату о том, как провел ночь на 13-е: рассказал про обед у Лёду, его уход от него, встречу с бродягами, посещение дома, где было совершено убийство, и внезапную мысль, пришедшую ему на ум, — сбить с толку полицию и симулировать убийство, навлечь на себя подозрения…
Он замолчал. Адвокат взял его руку в свои и тихо сказал:
— Нет, право, не стоит… Президент вас помилует… И там… впоследствии… вы заново начнете вашу жизнь…
— Так, значит, — закричал несчастный, — вы думаете, что я лгу? Но я не лгу, слышите… я не лгу… Уходите! Уходите отсюда…
И вне себя от бессилия он бросился на него, ревя:
— Да уходите же! Ведь вы сводите меня с ума!..
Когда он остался один, им овладело безумное отчаяние.
Так, значит, даже тот, кто взял на себя его защиту, не мог поверить в его невиновность! В то же время страх перед смертью все усиливался в нем, и он отчаянно цеплялся за жизнь, рвал на себе волосы, царапал лицо, рыдая:
— Я не хочу умирать! Я ничего не сделал!
Он стал кротким, боязливым, как будто всех молил о пощаде, как будто самый незначительный из надзирателей мог спасти его от эшафота. Когда его перевели в Ла Рокетт, состояние его еще ухудшилось. До тех пор он еще мог порой, на несколько секунд, забыться, но тут, в этих стенах, видевших только приговоренных к смерти, мысль о гильотине уже не покидала его и еще яснее рисовались в его уме страшные картины: все великие преступники прошли через эту тюрьму, спали на этой постели и, опершись на этот стол, содрогались от ужаса при мысли о приближающейся каре. Уже он не был подобен другим людям: он принадлежал к отдельному классу, стоящему вне закона и почти вне жизни. Его остригли под машинку, обрили усы, и, проводя рукой по лицу, он сам себя не узнавал. Он забывал почти все слова и помнил только те, которые имели отношение к его близкой смерти, и, забившись в угол камеры, положив голову на руки, он рисовал себе все ужасы, все картины казней, подобных той, которая ожидала его.
Он представлял себе последнюю ночь, пробуждение и странную площадь, всю серую под серым небом, мокрые крыши домов, скользкую, блестящую мостовую, но яснее всего он видел «вдову» с ее громадными красными руками и беззубым смехом жадной пасти.
Священник посещал его каждый день. Мало-помалу им овладевал какой-то суеверный страх, возникала потребность стать под чью-нибудь защиту, быть выслушанным, ободренным, и все это внушало ему что-то вроде боязливой набожности, наполненной таинственными видениями. Он ничего не говорил, но жадно слушал священника, привычным и машинальным жестом обхватывая пальцами исхудалую шею и быстро выпуская ее, точно нащупав то место, где пройдет нож. Но даже со священником он избегал касаться вопроса о своем близком конце, ведь когда ему говорили о раскаянии, об искуплении, эти слова не имели для него никакого смысла — за какое преступление должен он был поплатиться? Какой поступок должен был искупить? Ведь если Бог действительно всеведущ, то Он знает, что он предстанет невиновным пред Его судилищем!.. Наступил сороковой день его заключения; он знал, что кассационная жалоба его была оставлена без последствия, и он мог надеяться только на милосердие президента. Он внезапно обратился к священнику со словами:
— Отец, мой, скажите по совести и чести, если бы вы были на месте президента, подписали бы вы мое помилование? Ответьте искренно. Мне необходимо это знать.
Священник посмотрел ему прямо в лицо и отвечал:
— Нет, дитя мое, я бы не подписал. Возмездие необходимо…
Странное дело, этот ответ почти успокоил его. Мучительнее всего для него было сомнение. Он не решался готовиться к смерти, боясь, что это принесет ему несчастье. Теперь все было кончено, он считал себя уже мертвым и думал, что, настроив себя таким образом, ему легче будет перенести ужас пробуждения. Но чем ближе надвигался день казни, тем тяжелее становились кошмары по ночам. При малейшем шорохе он вскакивал с постели, прикладывал ухо к стене, стараясь угадать, что происходит на улице, на площади.