— Поешь, сынок, — сказала Антония.
Мы опять услышали это слово. «Так она его зовет, — подумала я, — с тех пор как узнала, что его выгоняют».
Я почувствовала, что Борха смотрит на меня, обернулась и поняла по его сведенным бровям, по закушенной губе, даже по блестящей пряди на лбу, что он хочет сказать: «Пошли, Матия».
Китаец открыл было рот, но промолчал. Сел, опустил голову, сложил газету. Антония — поникшая, словно из нее вынули душу, — стала разливать кофе.
— Куда? — спросила я, как только мы вышли. Было холодно, я запахнула жакет и придерживала его руками. Со страхом я ждала ответа.
— К Мануэлю.
— Нет!
Я схватила его за рукав, но он вырвался и побежал вперед. Его тонкие, загорелые ноги ловко перескакивали через низенькие каменные стены. Солнце в тот день было большое, как спелый апельсин. Начиналась золотая пора, когда свет среди стволов — алый и розовый, а солнце надо пить понемногу, как старое вино, чтобы не ударило в голову. Начинался октябрь.
У калитки Борха остановился и стоял, как стояла я в тот, первый, день, пока Мануэль не спросил, подожду ли я его. Я смотрела сзади на шею с продольной впадиной и очень хотела, чтобы мой брат не позвал Мануэля.
В открытую калитку мы видели оливы и колодец, в который кинули дохлого пса. Я думала о том, что небо — такое, как тогда и как всегда, оно всегда одинаковое, только на земле все меняется. Сейчас оно было омыто сверкающим светом спелого, предвечернего солнца. Шел, наверное, шестой час.
— Где он ходит сейчас? — спросил Борха.
Говорил он пылко, нетерпеливо, и я поняла, что он волнуется.
— Не знаю.
Он дернул плечом и повторил:
— Где он, Матия? Не скажешь — пожалеешь…
— Да я не знаю.
— А где же вы встречаетесь?
Не стоило говорить, что мы вообще не назначаем свиданий, он бы не понял. Мы ведь просто выходили друг другу навстречу. Я вздрогнула, вспомнив, как мне показалось когда-то, что Мануэль хочет сказать: «Остановись, тут мой мир. Остановись, тут вход в мое царство»; а наглый Борха (какой он плохой, какой плохой!), пожав плечами, переступил этот порог и вошел в сокровенное святилище, где хранилось что-то большее, чем зарождающаяся любовь. Я печально вошла за ним и прислонилась к первой оливе. Листья на ней уже поредели. За стволами виднелся колодец, покрытый мхом и плесенью и похожий на странное око земли.
Перед домом было крытое крыльцо. Фонарь кто-то разбил — наверное, камнем. Стояла тишина, две золотые пчелы гонялись друг за другом. Все заливало, как во сне, розовое сияние. Чем-то приторно пахло — медом или суслом. Сизый бабушкин голубь что-то клевал на первой ступеньке, у большой лужи.
— Мануэль… — позвал Борха.
По земле двигались тени. Пламенела герань в больших горшках. Все сверкало, словно только что пролился мелкий золотой дождь. Правое окно вспыхивало синим и зеленым. Дверь на террасу была открыта, но в доме стояла тишина, будто все заснули или заколдованы. Казалось, что сад полили совсем недавно.
— Мануэль! — крикнул Борха погромче.
Голубь взлетел, мелькнул над нами и сел на стену. Оттуда, где я стояла, его пронесшаяся по земле тень показалась мне сказочной. «Странно все на свете», — подумала я.
Тут и вышел Мануэль — усталый, босой, весь в земле. Он оперся о стену и, не глядя на нас, стал обувать сандалии. На его щеках чернела тень упрямо опущенных ресниц. Он был гораздо выше Борхи и куда сильнее.
— Мануэль, — раздраженно сказал мой брат. — Я хочу у тебя спросить: с кем ты, с Гьемом или с нами?
Мануэль посмотрел на него, и я впервые увидела, что в его глазах вспыхнул гнев, мучительный, как тоска.
— Я не понимаю, — сказал он.
Борха подошел к нему. Он дрожал и с трудом сдерживался.
— Пошли со мной. Пошли в Сон Махор!
И тут в первый раз Мануэль взглянул на меня.
— Пошли! — повторил Борха. — А то хуже будет. Хуже, чем с твоей матерью.
Если бы он этого не говорил! Меня словно ударили по щеке. Но я сама испугалась своей трусости. Темное лицо Мануэля побагровело от шеи до лба.
— Я занят, — ответил он.
Борха обернулся ко мне.
— Скажи ему, Матия.
Я еще не открыла рта — и лоб, и уши, и шея у меня горели, — как Мануэль поднял правую руку (она блеснула в лучах солнца):
— Не говори, Матия, не надо…
Я отвела взгляд, и Мануэль пошел к поместью.
Сперва мы зашли за Хуаном Антонио, который, услышав свист, выскочил на балкон, дожевывая что-то. Потом быстро спустился и встал рядом с Мануэлем. Мальчики шли впереди, я — сзади. Со стороны могло показаться, что Мануэля ведут в тюрьму. Сам он ступал медленно, опустив руки.
Когда мы выходили из селения, нас увидел Себастьян.
— Теперь своим донесет… — быстро сказал Хуан Антонио.
Леон и Карлос занимались, но охотно пошли с нами.
Дорога поднималась вверх, а потом сворачивала в сторону. Солнце висело прямо над нами, словно мы взбирались по стене.
У ограды поместья мы нерешительно остановились. Может, мы бы постояли, да так и ушли (как некогда ушли мы с Мануэлем, постояв у решетки, глядя друг на друга и слушая ветер), но там, в саду, ходил Санамо. Увидев Мануэля, он открыл рот, вскинул руки, но ничего не сказал и направился к нам, недобро посмеиваясь и звякая ключами.
— Мануэль, Мануэль, сыночек! — зашамкал он беззубым ртом, отпирая скрипучие ворота. Его длинные седые волосы шевелились на ветру.
Мануэль стоял покорно, как пойманный преступник, и это меня раздражало. Он был выше всех нас, даже меня, самой долговязой. Он стоял, чуть опустив голову, и лучи предзакатного солнца сверкали на его темной коже, огнем зажигали волосы. Санамо восторженно глядел на Мануэля. Борха держался за прутья решетки обеими руками и улыбался как можно слаще, словно что-то выпрашивал у бабушки.
— Привет, Санамо, — с наигранной бодростью сказал он. — Можно зайти к дону Хорхе?
Санамо ехидно взглянул на него, криво усмехнулся и распахнул ворота, как будто перед ними стоял экипаж, а не шестеро растерянных детей.
— Проходите, — сказал он. — Сеньор будет рад видеть таких красивых деток.
Мануэль стоял как вкопанный, и Борхе пришлось его втолкнуть.
Сад Сон Махора наконец раскрылся перед нами. Он был темный, тенистый из-за высоких стен. В нем всегда гулял ветер, и пальмы колыхались на ветру. Ступени, ведущие к дому, заросли зеленым, как ящерица, мхом. Дом был очень красивый, с длинной террасой, белыми арками, синими ставнями, но какой-то уж слишком запущенный. По стенам густо вился плющ, и от этого они стали сырыми и томными. Слева росли магнолии, они уже отцвели, и в воздухе сладко пахло какими-то иными цветами, иными тенями, отголосками, которые мы не могли, да и не решались понять. Казалось, что землю и деревья полили совсем недавно.
III
Я навсегда запомнила алый свет, словно воздух стал прекрасным, золотисто-розовым вином. Магнолии отцвели, только розы еще не увяли — темные, почти черные, как засыхающая кровь; и воздух был насыщен их густым запахом. Санамо прошел вперед и вскоре вернулся, улыбаясь так, будто случилось что-то смешное и страшное:
— Идите, детки, идите.
Он весь трясся от какой-то дикой радости. Мы не двигались с места и не отвечали, точно кто-то держал нас. С Борхи слетела спесь; Хуан Антонио, Карлос и Леон оцепенели от застенчивости. Мы были именно «детки», как и назвал нас Санамо (наверное — желая уязвить), странные, истеричные дети, которым кажется невиданной смелостью пойти в гости к такому вельможе.
— Идемте, голубчики, идемте. Чего ждать? Сеньор приглашает вас с ним пообедать, — говорил Санамо, корчась от смеха (совсем как Дуврский дед в короне из сосулек и шишек, когда Седьмая Королевна Заколдованной Горы коснулась его ладони).
Мануэль снова обрел непринужденность. Он взял меня за руку, и мы пошли за стариком, позвякивающим ключами, глядя на темную розу у его виска. Сзади захрустел песок под ногами Борхи, Хуана Антонио, Карлоса и Леона.