— Нет, не требуется? Так ты просто-напросто используешь… половую энергию для выполнения того, что закон характеризует как уголовно-наказуемые деяния?
— Да называйте на хуй как хотите… и если есть что-то, в чем я уверен на все сто, так это что все ебари, или все, кто хочет быть ебарями, слишком много сил тратят если и не на то, чтобы целый день трахаться, так на то, чтобы переживать из-за того, что и сегодня тоже не попали в свой сексуальный рай. А если им удается потрахаться — ебарям, то есть — так они обязательно после ебли затеют что-нибудь такое тошнотворное и жизненное, например, начнут с жаром играть на своем саксофоне так, что и на улице будет слышно… или еще какую херню устроят. Вот народ как бы хочет сдохнуть, но показать, что у них с еблей все путем. И вот приходится, будучи не-ебарем, по улице идти и слушать звуки игры на саксофоне, струящиеся из окон, где живут ебари, да и всякое вообще бывает. А получается так, что многие из тех на улице, кому кажется классным, что повсюду звучит этот сраный саксофон, так они тоже ебари. Им кажется, что здорово, что на улице везде течет такая неторопливая жизнь. Им кажется, что вот до чего же классно таскаться и целый день слушать этот гребаный саксофон. А вот те, кто не трахался, может, успокаиваются от этой расслабленной уличной житухи, забывают, что им не удается потрахаться, а вот мы, кто вообще не трахаемся, нам приходится смириться с тем, что мы живем в этом отстойном мире, созданном ебарями, либо недовольными тем, что им не удалось трахнуться, либо довольными тем, что трахнулись, и что одна, что другая стороны вопроса одинаково на хер тошнотворные и отвратные, на мой взгляд, и если тебе не удалось трахнуться, то ты это компенсируешь сердечностью и дружелюбием, но при этом ты чуточку уязвлен и чуточку страдаешь, такой заброшенный филантроп, или ты становишься мерзким, злобным и недовольным и агрессивным, потому что тебе до смерти приспичило потрахаться. А если тебе, напротив, довелось потрахаться, то ты либо становишься сердечным и спокойным и человеколюбивым, или же становишься жадным и невыносимо унылым, потому что получилось недостаточно хорошо, или потому что было так хорошо, что хочешь еще, и я лично считаю, что стоит на хер воздерживаться от ебли, чтобы не попасться в одну или несколько из этих поганых ловушек.
— Так что, ты просто-таки отказался от этого?
— Ну да, блин. Народ просто сдурел, если они думают, что каждый раз, как им приспичит, обязательно надо совокупляться или дрочить. У меня просто в голове не вмещается, что народу охота тратить столько времени и денег на всю эту половую херню, когда есть так много других занятий.
— Вряд ли тебе для развития твоих идей достанется много спонсорских средств от порноиндустрии, думаю я… говорит Краусс, и, откинувшись на спинку стула, наслаждается зрелищем того, как до сорокалетнего Симпеля доходит, что его будущее уже лежит на дне сортира, и что мужик с другой стороны стола — Краусс — вот-вот спустит его в канализацию.
Симпель не в состоянии отвести глаз от следователя. «Спонсорских средств от порноиндустрии? Спонсорских средств от порноиндустрии?» думает он. Краусс тоже не сводит с него глаз, и взгляд его говорит: «У меня и еще кое-что есть в загашнике». Уголки рта Симпеля опускаются. Взгляд затуманивается и обращается внутрь, к мозгу, который вот именно сейчас не особенно помогает. Трение, возникающее в беспомощном мозгу, просящем самого себя о помощи, производит почти без исключений такое выражение лица: «Ну вот, все идет прахом». Краусс наблюдает за циклом шок — осознание у Симпеля. Он удовлетворенно поднимает брови. Выражение лица Симпеля постепенно меняется. Краусс выиграл, и Симпель знает, что тот выиграл. Симпель проиграл, и Краусс знает, что тот проиграл. Нельзя утверждать, что в узеньких джинсах у следователя стоит, но к этому, блин, дело близко. Остаток допроса представляет собой одну затянувшуюся судорогу со стороны Симпеля. Кончен бал. Начинает он так:
— Это вы какие такие спонсорские средства имеете в виду?
Краусс напыживается:
— Что я имею в виду? Я так расслышал? Что я имею в виду? Это ты мне растолкуй, говнюк! Я тебе говорю, ты мне растолкуй! Думаешь, я идиот, что ли? А? Ты что, думаешь, я тут буду свое время тратить на придурка, которому случилось нанести телесные повреждения придурошному текстильному дизайнеру? Я тебе вот что скажу, у меня, дружок, к дьяволу в запасе для тебя столько сюрпризов от деда мороза, что мы с тобой будем в этой комнатенке сидеть еще дооолго после нового года, если ты к чертовой матери не прекратишь корчить горбатого сию же секунду!!!
«Блядь, блядь, блядь, блядь, блядь, блядь, блядь, блядь…», думает Симпель. «Еб твою мать, еб твою еб твою еб твою мать твою мать твою мать твою еб твою еб твою еб твою мать твою мать твою мать твою ебебебеб…» Он смотрит в стол, на бумагу Краусса, на которой написано ЩТЙЬТ, он смотрит на его ручку, на стакан с водой, на ногу референта, на край стола, то на одну, то на другую туфлю референта, опять на ручку, на бумагу, на край стакана с водой, который со стороны Симпеля сливается в одно целое с краем стола, на воду в стакане с водой, на свои руки, на свою ляжку, снова на край стола, на узор древесины стола, на стальной наконечник ножки стола, на бумагу, на ЩТЙЬТ, на живот Краусса, который под голубой форменной рубашкой вздымается рывками. Краусс почти выкрикивает одно соответствующее действительности обвинение за другим. Симпель чувствует, как у него горит шея, это означает, что он наверняка покрылся красными пятнами. Изо рта Краусса вылетают одно утверждение за другим; о ЕБУНТе, о ЖИЗНИ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ БЛЯДЕЙ, о Мома-Айше, о Спидо, масса информации о Спидо, о Нафуниле и АльМафар, о Эр-Петере и Каско и Типтопе. Он уже начинает вопить о сексуальном психопате Ритмеестере и рецидивисте Айзенманне. Он долго рассуждает о главе извращенцев Хансе Фостере, «которого еще называют — меня просто ТОШНИТ — папа Ханс», и о его сообщнице и супруге, Соне. Затем следует тирада о Лониле и службе охраны детства, об инвалидизирующих условиях существования ребенка и о пренебрежении родительскими обязанностями. Какой-то недолгий миг — перед тем, как референт тихонечко напоминает Крауссу, что ему не надо бы забывать, что он следователь — не обвинитель — Симпель думает следующее: «Роберт Еглейм! Роберт Еглейм! Единственный выход! Роберт! Роберт Еглейм! СМИ! СМИ! Единственный выход!»
Когда Краусс, наконец, завершает свою тираду — несмотря на декабрь, под мышками у Краусса расплылись заметные круги от пота — Симпель говорит ему, что не может ничего сообщить по существу ни одного единственного из предъявленных Крауссом обвинений, за приятнейшим исключением операции ДУХОВНОСТЬ, в отсутствие адвоката. Симпель серьезно кивает и выражается наиболее приличным образом, на какой способен. Краусс, фыркнув, отвечает, что Симпель сидит в такой жопе, что нанимать адвоката, чтобы тот сидел рядом с ним, пока его и дальше унижают, будет равнозначным тому, чтобы просто спустить бабло в унитаз. Симпель стоит на своем. Краусс повторяет аргумент о спуске бабла в унитаз. Симпель говорит, что так они далеко не продвинутся. Краусс отвечает, что как раз это пусть Симпеля не беспокоит, поскольку он, после того как Краусс раскрутил «все его грязное прошлое», уже больше вообще не продвинется никогда и никуда — «ни при каких обстоятельствах!»
Симпель умеет перестраиваться. По-своему. Надо отдать ему должное. Намек-хуек свое дело сделал — ладно — он оцепенел от страха или неожиданности или чего там еще, картины лежащего в руинах ЕБУНТа предстали пред его мысленным взором, и он отреагировал машинально, представив себе последствия для себя и семьи и окружения и т. д. Но все же он сумел уже на хрен к блядям составить себе некое целостное понимание ситуации. Он всегда считал, что нет такой сложной ситуации, которую нельзя было бы повернуть себе на пользу. Мысль о Роберте Еглейме сработала в качестве глотка свежего воздуха.