Учителем в первом классе нашей церковно-приходской школы был отец дьякон Андрей Петрович. Ему было лет тридцать. У него были длинные, мочального цвета волосы, жиденькая борода, близорукие глаза за очками и большая семья. Он был добрый бедный человек, страдавший большим пристрастием к алкоголю. Как-то летом отец послал меня вместе с ним в соседнее село купить к празднику четвертную водки. Отец дьякон должен был помочь мне купить ее в казенке и перелить из стеклянной посуды в жестяную. Переливая, он оставил на дне трехлитровой бутыли добрый стакан водки и, смущенно улыбаясь, попросил меня:
— Ну а это уж позволь мне выпить за хлопоты.
Я кивнул.
Андрей Петрович тут же, посреди улицы, на глазах прохожих радостно опрокинул огромную бутыль и прямо из горлышка выпил вино, крякнул и закусил рукавом своего старенького подрясника. Мне помнится, что я об этом ничего не сказал отцу.
Вообще об этом дьяконе и его приключениях можно было рассказать многое, но это не входит в мою задачу.
Итак, будучи нашим учителем, отец дьякон в первый же день объяснил нам, что при встрече со старшими на улице обязательно нужно здороваться. Здороваться так здороваться — решили я и мой сверстник и товарищ, Лешка дяди Афанасия. И вот, разгуливая после уроков, мы встретили дьякона на улице.
— Здравствуйте, отец дьякон! — сказали мы оба разом, вежливо поклонившись.
— Здравствуйте, ребята, — кивнул нам дьякон. Это нам понравилось. Побегав по улице, мы вдруг снова встретились со своим учителем.
— Здравствуйте, отец дьякон! — опять поздоровались мы с ним.
— Здравствуйте, ребята, — ответил он и, остановясь, объяснил нам, что в один и тот же день здороваться полагается только один раз, а мы с ним здороваемся сегодня уже второй раз. Этот случай я запомнил на всю жизнь.
Учили нас в школе письму, чтению, четырем правилам арифметики, начаткам географии и закону Божьему, то есть молитвам на разные случаи жизни, названиям праздников, предметов богослужения и предметов одеяний церковнослужителей. Учили читать церковные книги и выучивать наизусть молитвы обязательно на церковнославянском языке, для чего нам выдали даже специальные словарики. Из такого словарика я помню первые два слова: аз — я, алектор — петух.
Первые дни и недели моего учения в школе вспоминаются мне как время мучительной тревоги за мать. Она совсем уже не вставала с постели. Ей было очень тяжело, и мне казалось, что, когда меня не будет дома, она умрет. А если я буду дома, я не подпущу к ней смерть. Поэтому в школу я по утрам уходил с большой неохотой и с гнетущим чувством близкой беды. То, что объясняли нам на первых порах, я уже знал и слушал невнимательно. Всеми мыслями я был с матерью. Вдруг мне представлялось, что вот сейчас, сию минуту она кончается и я больше никогда не увижу ее живую. К моему горлу подступал ком, глаза застилали слезы, и мое неудержимое рыдание оглашало класс.
— Что с тобой, что с тобой? — взволнованно спрашивал меня учитель, который хорошо знал причину моего отчаяния.
— Ма… ма… маменька умирает… — сквозь душившие меня слезы говорил я. Учитель как мог старался меня утешить и отпускал домой.
Придя домой и видя, что мать жива, я успокаивался, но тревога не покидала меня, и я не хотел даже уходить на улицу погулять.
Такие взрывы отчаяния, заставлявшие меня уходить из школы, повторялись несколько раз. Всем было ясно, что развязка близка.
Это понимала и сама больная. В одно из воскресений незадолго до смерти она попросила отца собрать всех детей. Все мы — сестра Рая, Петя, я, сестренка Шура и маленький Леня — собрались у постели умирающей. Рядом с нами стоял отец. Мать попросила его подать икону.
— Дети, — сказала она слабым голосом и долго, не отрываясь, глядела на нас милыми родными глазами, в которых застыло невыразимое страдание, — на все воля Божья, мне очень тяжело. Быть может, я уж и не встану больше. Помолитесь, я вас благословлю…
Мы горячо помолились на образа, потом подошли к ней снова. По очереди вставали перед ней на колени и склоняли голову, а она, полулежа, шептала ласковые слова и каждого благословляла иконой, после чего мы целовали икону, а мать целовала нас в лоб или в щеку.
— Пусть вас не оставит Мать Пресвятая Богородица, — проговорила она слабеющим языком и откинулась на подушку. Глаза ее закрылись. Лицо сделалось спокойным и как бы посветлело. Больная уснула. Мы все вышли из горницы.
Горе
Прошла еще неделя или две. Наступила настоящая зима. Навалило много снега. Начались морозы. Отец, как и все другие крестьяне, завалил уже завалину, то есть обложил всю избу кругом от земли до крыши соломой, а чтобы солома держалась, вдоль стен из жердей и кольев была сделана изгородь. В этой соломенной шубе были оставлены отверстия для окон, куда от стужи любили прятаться воробьи.
Мать была при смерти. Около полудня в горнице собралась вся семья, пришли соседки. У всех на глазах были слезы. Говорили шепотом. Мать дышала тяжело и прерывисто. Потом тихонько попросила положить ее поближе к образам.
— Чтобы Господь прибрал меня поскорее, — объяснила она.
Несколько человек взяли постельное вместе с больной и положили его на пол в передний угол. Началась агония. Все собрались вокруг матери и, затаив дыхание, молча ожидали ее конца, с напряжением ожидая ее предсмертных взглядов, не скажет ли она каких слов, чтобы запомнить их навсегда. И вдруг среди скорбной тишины раздался горестный детский вопль, полный отчаяния и тоски. Этот вопль вырвался из моей раздираемой горем груди. Вот оно, вот оно, чего я и все мы боялись столько времени. Сейчас, сейчас у нас не станет матери. Надежды уже никакой!
— Маменька, маменька! Милая!.. — рванулся я к матери и больше ничего не мог сказать. Ком встал у меня в горле. Кто-то зажал мне рукой рот. Сильные руки отца подхватили меня, и через минуту я оказался в соседском доме один. Отец сказал мне, что своим плачем я мешаю матери спокойно умереть, и снова побежал домой.
Я метался по избе, не находя места, подбегал к окну, из которого было видно наше крыльцо, плакал и звал мать, и от сознания, что она все равно не придет, отчаяние овладевало мною еще сильнее, и я не знал, как бы мне как можно горячее, крепче выразить любовь к матери и как бы сделать так, чтобы она меня услышала, и я кричал, вкладывая в свой призыв всю нежность маленького детского сердца, на которое навалилось такое огромное горе:
— Маменька, маменька!
Но вот дверь распахнулась. Без шапки, в одной рубахе вбежал отец. Схватил меня на руки, обливаясь слезами, стал целовать мне лицо со словами:
— Пойдем, Феденька, маменька-то умерла, умерла твоя маменька!..
В нашей горнице я увидел лежащую на постельнике на полу мертвую уже мать, возле нее, стоя на коленях, с громкими рыданиями билась головой об пол сестра Рая, кругом плакали родственники и соседи. Зеркало на стене было закрыто чем-то белым. Но вот нас, детей, увели из горницы. Мать обмыли, одели и положили на стол. Вскоре пришел священник отец Владимир с причтом и отслужил панихиду. У изголовья покойницы зажгли свечу, и кто-то начал читать псалтырь. Подавленный горем отец пошел кормить скотину. Соседки принялись шить саван. Мы, дети, с серьезными не по годам лицами, всем сердцем чувствуя всю тяжесть утраты, подходили к покойнице и долго безотрывно глядели на дорогое лицо матери, на ее скрещенные милые, при жизни такие ласковые, теплые, а теперь похолодевшие, бледные руки. В голову приходил вопрос: а как же теперь без маменьки? Как трудно будет без нее не только нам, а и отцу! «Дорогой тятенька, я, все мы всегда, всегда тебя будем слушаться и будем тебе во всем помогать», — думал я, и горячее нежное чувство любви к отцу наполняло мое сердце. «А маменьки у нас теперь никогда, никогда уже не будет!» — вдруг возвращалась в голову мысль, ком подступал к горлу, и никак его было не проглотить, и я снова заливался слезами и начинал в горьких словах изливать свое горе. Это было 19 октября 1903 года по старому стилю.