Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Дня через два в лагере вспыхнул сыпной тиф и был объявлен карантин. Начальство предложило моему хозяину предоставить мне жилье, чтобы я не занес заразу в город. Но когда он сказал мне об этом, я жить у него наотрез отказался, чем его и хозяйку сильно удивил. Удивился моему отказу и переводчик господин Фильгур.

— Ну и чудак же ты, ну, — говорил он мне. — У хозяина ты был бы сыт и не заболел тифом, ну, тебе было бы лучше, а ты уходишь, ну?

Но в лагере русские готовились к Рождеству и встрече Нового года, которые тогда, по старому стилю, праздновались в России на две недели позже. И я уперся, так как не мыслил себя в эти дни без своих товарищей по плену и таких добрых друзей, как вечный студент, вятич Сергей Иванович Крестьянинов; будущий агроном, краснохолмец Василий Иванович Шмутин; его товарищ по практике, милый душевный Григорий Федорович Водянюк с Волыни и его землячка Маруся Матвеюк. Все они, за исключением Маруси, были значительно постарше меня и относились ко мне внимательно и заботливо.

Самым близким моим земляком оказался в лагере Николай Александрович Матавкин, учитель, родом из одного со мной Мологского уезда Ярославской губерии. Впоследствии он тоже оказал большое влияние на мое развитие. Но об этом позднее.

Итак, я избавился от работы у герра Файлера. На мое место с большой охотой пошел молоденький серб, который до войны, как и я, работал мальчиком в ресторане.

Рождество и Новый год русские решили отметить самодеятельными концертами. Во втором этаже нашего огромного мрачного здания было устроено из досок небольшое возвышение — эстрада. Перед ней подвешены гирлянды из еловых веток и две небольшие керосиновые лампы. Места для зрителей — на полу с постланной по стенам и посредине соломой для спанья.

Концерты состояли главным образом из песен: «Из страны, страны далекой…», «Ты взойди, взойди, солнце красное…», «Солнце всходит и заходит…» и других подобного рода. Мне было предложено прочитать стихотворение Н. А. Некрасова «Внимая ужасам войны…», но я оказался плохим чтецом и этот номер исполнил пленный Иванов из Ставрополя Кавказского. На скрипке, гармонии и балалайке исполнялись «Тоска по Родине», «На сопках Маньчжурии» и др. Большой успех имела исполненная хором песня «Вечерний звон».

Впечатление от концертов в этой обстановке было потрясающее. Некоторые заключенные плакали.

К чести австрийцев, надо сказать, что свое католическое Рождество они отметили, выдав всем пленным кроме обычного рациона по небольшой белой булочке. Через две недели в православное Рождество всем русским подданным без различия вероисповеданий, а также сербам и черногорцам как православным, снова было выдано по белой булочке. Некоторые из пленных объясняли это тем, что у коменданта нашего лагеря барона Доббльгофа мать русская, православная. Кстати, барон Доббльгоф был довольно порядочным человеком и никаких особых притеснений пленным не чинил.

Зерновики

На втором этаже нашего здания, где пол был не кирпичный, а дощатый, хотя и здесь пленные спали на соломе, было все же лучше, теплее бокам. Тут среди общей массы пленных выделялась группа, человек тридцать — сорок, молодых парней лет по двадцать пять — двадцать семь. Это были представители разных народов России, но держались они между собой дружно и сплоченно. Они называли себя «зерновиками» и имели много общего. В Петербурге в те годы существовало общество «Русское зерно». Оно занималось распространением среди крестьян агрономических знаний. Возглавлял его генерал Болотов. Это общество вербовало в разных губерниях России наиболее развитых молодых крестьян, в ряде случаев и сельских учителей, и за свой счет отправляло их на практику за границу, главным образом в чешскую область Моравию, бывшую тогда под властью Австро-Венгрии. Здесь их устраивали в деревнях у зажиточных крестьян в качестве практикантов на два года. За койку, харчи и небольшую плату практиканты должны были работать как батраки и одновременно приглядываться к ведению сельского хозяйства и перенимать опыт. Родство русского и чешского языков облегчало эту задачу.

Начавшаяся летом 1914 года война нарушила эту работу. Все практиканты были интернированы сначала в пустовавшем заброшенном старинном замке Карлштейн в Чехии, а затем переведены в концлагерь Дрозендорф в собственно Австрии, куда вскорости перевели из Чехии и нас из города Эгера (ныне Хеб).

Я узнал, что среди зерновиков есть несколько казаков, а казаки в моем представлении тогда были особыми людьми, «которые за царя против народа». И мне захотелось к ним приглядеться. Я познакомился с ними. Их было трое. Все они оказались простыми русскими людьми без всякой свирепости в характере и внешнем виде. Вот донской казак — землероб Иван Артемов из хутора Жуков. Смуглый, темноволосый. Сильно тосковал по родине и по молодой жене. На третий год нахождения в лагере помешался и все хотел расправиться со стариком-цыганом, который будто бы подговаривал его убить сербского премьер-министра Пашича. Артемова увезли в Вену, и больше мы о нем не слышали.

Кубанский казак Семен Давыдов. Молодой белокурый красавец с чубом, лихо закрученными усами и довольно воинственным обликом, но простой и веселый парень.

Оренбургский казак Александр Пичугов. Худощавый, небольшого роста, очень интеллигентный парень из города Троицка, где он служил писарем в каком-то управлении. Человек передовых взглядов. К войне и царизму относился резко отрицательно.

Эти казаки, как и все остальные зерновики, относились ко мне дружелюбно, а некоторые, упомянутые выше (Шмутин, Водянюк и Матавкин), стали моими истинными друзьями. Я сблизился с этой группой пленных и старался держаться около нее.

Я и сейчас хорошо помню многих из них, правда, имена некоторых уже забыл. Вот Константин Кашин из Перми. Певец и рассказчик. Вот Дементьев — любитель поспорить, который, чтобы убедить противника, восклицал: «А вот приезжай к нам в Сампур и увидишь!» Вот белорусы, двоюродные братья Адам и Лазарь Мурашки; два латыша — запасной солдат-гусар Петр Кукач и красивый статный Викентий Зуян; тихий улыбчивый грузин Трифон Цегарешвили; украинцы — могучий Степан Барабаш, ведущий свою родовую от какого-то гетмана, и не менее могучий полтавский хлебороб с грубым крестьянским лицом Илларион Громко; вот высокий костлявый черноволосый учитель-мордвин Игнатий Нуянзин; простодушный литовский крестьянин Петр Палюкенс; объект товарищеских шуток — пахарь из пензенской деревушки Никита Доронин, которого его хозяева-чехи долго не могли приучить пить кофе. Еще вспоминается мне Иван Полубабкин, который, если слышал жалобы товарищей на плохой менаж (питание) в лагере, всегда говорил: «Ничего, охламоны, злее будете». А молчаливый воронежец Михаил Баранов втихомолку писал стихи. Как-то он осмелел и прочитал их нам. Стихи были примитивные, слабые. Я решил про себя, что смогу сочинить стихи складнее, и тоже стал писать. Наш критик С. И. Крестьянинов нашел мои произведения лучше, чем Баранова, и с тех пор я стал заниматься стихотворчеством. Найдя некоторые из моих виршей удачными, Сергей Иванович назвал меня «поэтом в неволе».

Объяснив мне простейшие правила стихосложения, мой друг принялся обучать меня простым дробям. В это время Франц Лерл прислал мне из Теплы учебник английского языка, и я принялся и за него. Вскоре я это занятие бросил, решив, что не уцелею от тифа, а праотцы поймут меня и по-русски. Бросить же дроби Сергей Иванович мне не позволил. Когда мы прошли все четыре действия, я спросил его, можно ли теперь считать, что я вроде как окончил гимназию. Вопрос был наивный и глупый, как и мое решение бросить английский, и я пишу об этом для того, чтобы показать, каким еще ребенком был я в мои девятнадцать лет.

Опасения попасть к праотцам имели серьезные основания. Я видел, как на полу, на перетертой соломе, рядом со здоровыми метался в тифозном бреду бежавший после 1905 года из России от смертной казни за революционную деятельность латыш-агроном Александр Владимирович Эйдук. Недалеко от него лежал в тифу тоже агроном украинец Коваленко. Были и другие тифозные больные.

29
{"b":"277331","o":1}