Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Отмечу только, что подобное отстранение и даже отчуждение в ипостаси вечного странника у Иосифа Бродского относится не только к России или к Москве, но и к Америке, к Венеции, к Стамбулу, а уж тем более к абсолютно чуждому ему Израилю. Не забудем его: «Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый…» Да, можно возмутиться, когда Бродский иронизирует, когда пишет свое «Представление», но такие же дешевые раешники он устраивал и по отношению к Америке, вовсю издевался и над Западом, и над Востоком от Китая до Турции, любил поиздеваться и над самим собой. Ведь это же он о себе самом пишет:

Гражданин второсортной эпохи гордо
Признавал он товаром второго сорта
Свои лучшие мысли, мыслишки же прочих
Некондицией вовсе считал, пророча.

Ему не нужна была героическая биография, он хотел жить так: «Не знаю я, известно ль вам, что я бродил по городам и не имел пристанища и крова…» В одном из интервью на вопрос, кто он на самом деле, Бродский дал исчерпывающий ответ: «Я чувствую себя русским поэтом, англоязычным эссеистом и гражданином Соединенных Штатов Америки». Вот и можно написать три книги: о русском поэте (что я и делаю), о блестящем англоязычном эссеисте и о благополучном и даже достаточно обывательском законопослушном гражданине США.

Как русский поэт Иосиф Бродский даже в свой американский период жалеет о разрушенной империи, говорит о себе «мы, кацапы…» и даже порой рвется плюнуть на всё и поехать в Россию, но сам же себя и останавливает: «Время от времени меня подмывает сесть на самолет и приехать в Россию. Но мне хватает здравого смысла остановиться. Куда мне возвращаться? Ведь это теперь уже другое государство, чем то, в котором я родился. Я по-прежнему думаю об этой стране в категориях Союза, не России, с этой страной меня связывает только прошлое. Прошлое, которое дало мне абсолютно все, дало понимание жизни. Россия — это совершенно поразительная экзистенциальная лаборатория, в которой человек сведен до минимума, и потому ты видишь, чего он стоит. Но возвратиться в прошлое нельзя и не нужно. У человека только одна жизнь, и когда справедливость торжествует на тридцать или сорок лет позже, чем хотелось бы, — человек уже не может этим воспользоваться. Поздно. К сожалению, поздно. Я не хочу видеть, во что превратился тот город Ленинград, где я родился, не хочу видеть вывески на английском, не хочу возвращаться в страну, в которой я жил и которой больше нет. Знаете, когда тебя выкидывают из страны — это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать — это сводит с ума»…

Парадоксально, но Иосиф Бродский не хочет возвращаться именно в перестроечный Петербург, где все вывески на английском и названия фирм звучат по-английски. Русский поэт хочет оставаться в своей имперской, советской русскости. Впрочем, он и не отрицает своей «советскости».

Уже не как американский гражданин и англоязычный эссеист, а как «странствующий по миру еврей» Иосиф Бродский предпочитает стать «совершенным никто» и писать «Ниоткуда с любовью…». Но ему никогда не преодолеть дистанцию между «русским» и «англоязычным» Бродским. Англоязычный читатель по обе стороны океана воспринимает его книгу стихов не как переводное издание, а как сборник англоязычной поэзии, в уме же думает: очевидно, у него есть нечто выдающееся, написанное по-русски? Главное, это прекрасно понимал, споткнувшись сам о собственные нелепости, и Иосиф Бродский. В разговоре с Соломоном Волковым о «неминуемом переходе на англоязычные рельсы» он заметил: «Это и так, и не так. Что касается изящной словесности — это определенно не так. <…> Но стихи на двух языках писать невозможно, хотя я и пытался это делать…» О том же поэт говорил и Свену Биркертсу: «Прежде всего, мне хватает того, что я пишу по-русски. А среди поэтов, которые сегодня пишут по-английски, так много талантливых людей! Мне нет смысла вторгаться в чужую область. Стихи памяти Лоуэлла я написал по-английски потому, что хотел сделать приятное его тени. <…> И когда я закончил эту элегию, в голове уже начали складываться другие английские стихи, возникли интересные рифмы. <…> Но тут я сказал себе: стоп! Я не хочу создавать для себя дополнительную реальность. К тому же пришлось бы конкурировать с людьми, для которых английский — родной язык. Наконец — и это самое важное — я перед собою такую цель не ставлю. Я, в общем, удовлетворен тем, что пишу по-русски, хотя иногда это идет, иногда не идет. Но если и не идет, то мне не приходит на ум сделать английский вариант. Я не хочу быть наказанным дважды…»

При работе над образом Иисуса, в раздумьях над судьбами еврейского народа у прекрасного русского скульптора, еврея по национальности, Марка Антокольского появилась мысль изобразить еврейский народ в образе Вечного странника. Из письма корреспондентке, которая пользовалась его доверием: «У меня два сюжета, которые меня одинаково сильно занимают. Первый — это „Вечный жид“ — исхудалая, жилистая фигура, насколько усталая, настолько же и энергичная. Оборванный, обросший, съежившись, идет он безостановочно против бури и ветра, который развевает остатки его лохмотьев. Это эмблема не только еврейства, но и всех угнетенных. Второй сюжет — святая мученица из времен раннего христианства: по-видимому, еще не римлянка, а еврейка…» Увы, воплотить замысел Марк Антокольский не успел…

Пришлось этот образ, даже не называя, воплощать своей позднеэмигрантской жизнью Иосифу Бродскому. «Вечный жид» — это одно из проявлений «мировой скорби», охватившей европейский мир… Может быть, этот вечный образ и переходит время от времени в разные реальные личности, и в том числе на какой-то момент в Бродского?

Именно такого вечного скитальца изобразил в своем романе «Теплоход „Иосиф Бродский“» мой друг Александр Проханов:

«Некоторое время чародейка взирала на большой портрет Иосифа Бродского, украшавший кают-компанию. Из рамки красного дерева смотрело изнуренное, с большими глазами, лицо иудейского мученика, прозревавшего весь скорбный путь богоизбранного народа от грехопадения, египетского плена, исхода, бессчетных гонений и рассеяний до напрасной попытки создать государство Израиль, обреченное пасть под ударами палестинских гранатометов…

— Все вы правы. — Вещунья озирала гостей проницательными очами, над которыми наведенные брови выгибались синими дугами. Сова, вторя ей, поворачивала круглую голову с ненавидящими золотыми глазами. — Видите ли, Иосиф Бродский вездесущ. Он был в далеком прошлом, существует ныне во множестве воплощений и никогда не исчезнет, какие бы сюрпризы ни преподносила нам история. Человечество, с момента зарождения, двигалось от одного Иосифа Бродского к другому, которые являлись в самые переломные, драматические периоды, не позволяли истории уклониться от божественного промысла. „Иосиф“ на арамейском языке — „подающий знак“. Иосиф Бродский — это тот, кто подает человечеству знаки, уводя за собой сбившуюся с пути историю. Таким был Иосиф, сын Иакова, проданный братьями в Египет, что предопределило появление Моисея, великий „исход“, скрижали, скинию и весь иудаизм как неизбежный путь человечества. Таким был великий историк и метафизик Иосиф Флавий, предсказавший христианство. Никто не сомневается, что святой Иосиф, в семье которого родился Христос, был такой же путеводной звездой человечества. <…>

Есаул смотрел на портрет в лакированной рамке, — выпуклые, печальные, переполненные тайными слезами глаза, наклоненная голая шея, словно ее побрили перед ударом топора, горько сжатые губы, познавшие тщету славословий, вкусившие полынь молчания. Он чувствовал непостижимую связь, сочетавшую его, потомственного казака Есаула, и этого печального иудея, занесенного в русскую жизнь, как заносит астероид в пространство чужой планеты. Эта связь была неявной, состояла из мучительной несовместимости и сладкой нерасторжимости. Донской казак, военный разведчик, изощренный государственный муж. И иудей, печальный изгнанник, болезненный стихотворец. Они являли собой две ветви расщепленного человечества, которые пытались срастись и в тщетных попытках истребляли друг друга. Погибали в этом непрерывном борении, уповая на смерть, в которой снова сольются… Есаул переживал странное прозрение. Иудей Иосиф Бродский и он, Есаул, донской казак, были лютыми врагами по крови, обильно пропитавшей грешную русскую землю. Но их астральные тела обагрили метафизической кровью одну и ту же стальную ось, по которой текли и сливались струйки их метафизической крови, создавая таинственную общность их творческих душ и судеб, обреченных на поиск истины, на жертвенность, на поношение близких, на нестерпимую, непреходящую боль.

Колдунья между тем принялась ворожить. Извлекла табакерку, где хранился порошок растертой в труху саламандры. Кинула на стол колоду игральных карт, рассыпав ворох валетов, тузов и дам. Пересадила сову на другое плечо, отчего недовольная птица зашипела и выпустила из-под хвоста ядовитый шмоток…

— Явись, лжец!.. Иначе книгу твою буду сечь лозой, пороть розгой, кину на уголья, превращу в мертвый пепел! — Она швырнула в свечу последнюю щепоть порошка. Комната озарилась фиолетовым светом. Ударил гром. Из рамы, неловко, как перелезают через забор, вылез тощий, угловатый, болезненный человек. Дико вращал глазами, затравленно поворачивая шею. Перенес через раму сначала одну тонкую ногу, потом другую. На нем были длинная, расстегнутая на груди рубаха, белые кальсоны с тесемками, стоптанные туфли на босу ногу. Так одевают пациентов в сумасшедших домах. Загнанно глядя на мучительницу, путаясь в тесемках, бочком протиснулся меж рядов, добрался до двери, вышел на палубу. Переступил через борт и мягко опустился на воду. Не утонул, а лишь слегка разбередил поверхность. Сутуля плечи, прижимая руки к груди, пошел по водам, удаляясь, переставляя неловкие ноги, тощий, одинокий, в сторону берега, оставляя на воде след, подобный росчерку ветра. Следом, покинув плечо колдуньи, полетела сова, уменьшаясь, переваливаясь с крыла на крыло.

Все, обомлев, смотрели, как уходит по водам Иосиф Бродский…»

64
{"b":"276696","o":1}