— Пусть жрут эти пенсии, лишь бы людей и государство не жрали. Но, по твоим словам, не быстро мы избавимся этих нахлебников?
— Да, наверное, на наш век хватит и прилипал, и бюрократов, и алчных жестокосердных людей, и невежд, смотрящих не в душу человека, а на свой живот.
— Не прибавил ли ты им возраста?
— Навряд, деда. Они о своем долголетии больше заботятся, чем мы.
— Умеешь ты, Петр, утешать человека, как скотобоец молотом. Подержи фонарь.
Старик засветил огонь, снова пошел к конюшне, но уже избегал смотреть лошадям в глаза. К нему потихоньку подошел широкогубый конюх Максим Полатайко. В невысокой крупной фигуре мужчины было что-то от комля, но это не мешало ему проявлять в некоторых делах удивительную ловкость. Максим из-под самого носа опытных сторожей, шутя, мог украсть для лошадей с десяток снопов овса или ночью выкосить чечевицу или вику на полях соседнего колхоза. Даже сейчас его любимцы были похожи на коней, потому что он откуда-то тайно приносил им в сумке или рептухе[32] какой-то дополнительный рацион. Когда же Максима ловили на горячем, он с таким трагизмом и слезой выступал в защиту коней, что ему все прощалось. Из-за того мужчину прозвали Артистом, но он даже таким прозвищем не гордился и не утешался, потому что не был честолюбивым. Сейчас Максим беспокоился: этой ночью он обрыскал два наиболее надежных амбара, но не нашел там и горсти овса. Правда, он таки набил свою сумку турецким бобом, но его надо было перемолотить на жерновах. Этой машинерии у Максима не водилось, а ткнуться к соседям не очень хотелось.
— Что же делать, деда? — Максим скривился всем лицом и повел головой в сторону коней. — Когда плачет человек — можно выдержать, а когда плачет скотина — не выдерживает сердце.
— Твои еще не плачут.
Максим пропустил намек мимо уха и продолжал свое:
— Что-то детское есть в лошадином плаче. И кричат они, как дети. Я на батарею подвозил снаряды. Ну, подо Львовом на рассвете и накрыли меня миной. Как раз, стерва, под копыта моих вороных шлепнулась. Я еще увидел, как обрисовались и рванулись они в огненном столбе, а потом так заголосили, закричали, что и я заплакал и, придерживая руками свое мясо, пополз к ним. А они на перебитых ногах потянулись ко мне, губами целуют меня, а у самих, невиноватых, слезы, как фасоль, летят… Так что сейчас надо делать?
— Возьмемся, парень, за воровское ремесло, может, оно немного поможет нам, — понуро, но твердо ответил старик.
— Да что вы, дед, против ночи говорите!? — изумленно развел руками Максим. — Все село знает, что вы нигде даже былиночки не подняли чужой.
— Что правда, то правда, а сейчас пойду на такой позор, потому что иначе, значит, нельзя. — Старик призадумался, пристально взглянул на Максима, который чуть ли не танцевал, найдя себе такого соучастника. — Не брыкайся. И слышишь, не всякая кража является воровством.
— Это уже что-то новое даже для меня, — аж рот разинул Максим.
— Помнишь, в книжках писалось о том великом человеке, что украл у бога огонь для людей. А его еще и хвалят. Вот и выходит: не всякая кража — воровство. А мы с тобой не такие большие люди, вот украдем для коней сена. Поедешь со мной или побоишься?
— И вы не шутите? — еще спросил с недоверием, а глаза воспылали воровским блеском.
— Не до шуток теперь.
— Тогда поехали! Сейчас же! — и парень бросился отвязывать выездных коней.
— Где же вы нагибали[33] это сено? — изумленно раскачивался на журавлиных ногах Петр Гайшук.
— Там, где ты рыбу ловишь.
— Так это же сено вашего кума! — аж вскрикнул Гайшук.
— А кум всегда косит сено, как барвинок, не ошибемся.
— Это так, а не иначе! — Гайшук полез рукой к затылку, не знал, что делать: или смеяться, или возмущаться. — Можно сказать, по-родственному.
— Летом по-родственному, так же как и взяли, отвезем куму сено. Не хвалился часом кум, что завтра поедет на ярмарку?
— Хвалился. Ему не терпится всем рассказать, что имеет такую большую радость.
— Это хорошо, — ответил своим мыслям старик. Скоро воз, разбрызгивая грязь и хлюпая по лужам, выкатился на мягкую луговину. На ней темными птицами очерчивались кусты ивняка, а между ними тревожно билась и стонала, словно раненная, невидимая вода.
Чуть ли не из-под копыт лошадей с треском и хлопаньем вылетела пара крякв, их сразу проглотило влажное нутро беззвездной ночи. И после этого захотелось лететь деревьям, они замахали своими крыльями, роняя на землю благоухание уже полураспустившихся почек. Беспокойно в этом году шла весна по земле, и тревожно встречался с ней дед Евмен. Подумать только: не к плугу, не к сеялке, не к чистому зерну, а к чужому добру потянулся он. Даже если не поймается, шила в мешке не утаишь, и что тогда подумают, заговорят о нем?! Ну, и пусть говорят и судят по всему району, а кони должны жить. И, чтобы ободрить себя, он прикасается рукой к плечу Максима.
— Не впервой тебе идти на такое сомнительное дело?
— Не впервой, деда, правильно догадываетесь, — приятным голосом признается Максим, толстые губы не мешают мужчине говорить напевно и чисто.
— И что же ты воровал?
— Вы лучше спросите, чего я не воровал, — весело говорит конюх. — И овес с поля, и сено да отаву с лугов, и зерно из-под машин и с амбаров, и хлеб с пекарни, и снопы со стогов, только шампанского не тянул из ресторанов, потому что не знаю, помогает ли оно лошадям, то ли по глупости помещики забавлялись. А знал бы — и к нему подобрался бы.
— Так ты попробуй.
— А вдруг кони алкоголиками станут? — серьезно спросил Максим. — Как-то неудобно выйдет: конюх трезвенник, а кони — пьянчуги. Не люблю я непорядков.
— Ну, а боб ты воровал, Максим?
— Какой боб? — насторожился и обернулся к старику.
— Турецкий.
— Турецкий? Воровал когда-то на огородах.
— А в амбарах?
— Нет. А разве его кони любят?
— О конях не знаю, а некоторые люди любят.
— Американцы больше всего. У них, видать, животы крепкие, — хитро выкручивается Максим.
— Ох, и испортился же ты, до самого края испортился, — с сожалением сказал старик, а Максим весело хмыкнул.
Где-то около полуночи они выехали на Королевщину, над которой то здесь, то там торжественно поднимались одиноко стоящие великаны дубы.
Максим поставил коней около парома, под которым попискивала и клекотала вода, и, чтобы не вляпаться, подошел к небольшому овину паромщика, в котором дед Александр всегда летовал[34]. Недалеко от овина, над оврагом, стояло два островерхих стожка сена, хозяйственный кум накосил их в таких болотах и зарослях, куда не добирался никакой косарь. Сейчас овражный ветерок поддувал стожки снизу, и они, окутанные благоуханием, казалось, хотели куда-то лететь.
— Дед Александр, где вы там, давайте перевоз! — громко позвал в ворота Максим раз и второй раз, прислушался к отголоску, а потом смело пошел к лошадям, подвел их под стожок, снял с телеги веревки, рубель[35] и вилы.
И только теперь старику Евмену стало не по себе, он чуть ли не застонал от боли и, чтобы приглушить ее, вилами сорвал шапку со стожка и с силой бросил ее на телегу.
— Укладывай!
— Слушаюсь начальника! — весело отозвался Максим и принялся утаптывать сено.
— Ох, и хулиганского ты характера! — покосился на него старик.
— Под вашим чутким руководством! — гигикнул Максим, ловко орудуя граблями.
Они по-хозяйски широко уложили и утрамбовали сено. Теперь Евмен пожалел: почему было не приехать на Королевщину двумя телегами? На душе у него сейчас не было ни терзаний, ни раскаяния, только из головы не выходил образ Оксаны, словно ее дух витал вокруг этих стожков.
— Эх, доченька дорогая, — вздохнул старик, когда заскрипела, закачалась фура.