Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рассказ восьмой

ВЕЛВЛ БАЙЕР И ЕГО СИНАГОГА

На стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал он чорта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: он бачь, яка кака намалевана! и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.

Н.В. Гоголь
Ночь перед Рождеством

В лавке старьевщика Мотла Глезера пахло сыростью, залежавшимися вещами и еще чем-то, столь же отталкивающим. Виктор глубоко вздохнул и тут же закашлялся, на глаза навернулись слезы. Он осторожно промокнул платком ресницы.

— Сейчас, сейчас… — забормотал Мотл. Кашель посетителя он воспринял как понукание и вдвое быстрее принялся рыться в куче вещей, сваленных бесформенной грудой у стены.

Его старания на этот раз как будто увенчались успехом. Издав радостный возглас, он вытащил на свет Божий плоский прямоугольник размером примерно пол-аршина на четверть.

— Вот! — сказал он, возвращаясь к прилавку. — Я же помню — было у меня зеркало, было… — Глезер повернул зеркало к себе тыльной стороной и прочитал: — Полтора рубля. Всего-то полтора рубля, ясновельможный пан, полтора карбованца! То ж и не гроши вовсе, так?

Виктору смешно было слушать смешанную польско-украинско-русскую скороговорку старьевщика, явно не признавшего в мрачноватом и чуть нервном господине соплеменника. Внешне Виктор — точнее сказать, Велвл Байер — вполне походил на средней руки буржуа из города, никакого отношения не имевшего к черте оседлости. Светло-бежевое пальто с пелериной, такого же цвета фетровый котелок, замшевые ботинки, трость в руке. Что же до перепачканных красками рук, то их скрывали светлые лайковые перчатки.

В узких, азиатского разреза глазах Мотла читалось живейшее любопытство: что забыл этот господин в местечке Яворицы, где, кроме евреев, составлявших абсолютное большинство населения, можно было встретить лишь крестьян из окрестных деревень, ушедших сюда некогда на ремесленный промысел да так и осевших в районе Явориц, именуемом Слободой?

После ухода почтенного покупателя Мотл Глезер долго ломал себе голову сразу над тремя вопросами: зачем этому странному господину зеркало, откуда у него в лавке взялся этот старинный предмет и почему он стоил так дешево?

В конце концов Мотл запер наружную дверь и отправился на вторую половину одноэтажного дома, служившую жильем ему и его жене.

— Сара, — сказал он, — у меня что-то с памятью. Скажи, пожалуйста, откуда у нас в лавке большое зеркало?

— Какое зеркало?

— Ну, такое… — Старьевщик показал руками размер. — В красивой раме, старинная вещь, хорошей работы… А?

Сара задумчиво подняла глаза к потолку и через несколько секунд сообщила:

— Это покойного Ицика вещь. Ицика Московера. Вдова принесла.

— А-а… — протянул старьевщик. — Правда. Теперь и я вспоминаю. А что же она такую малую цену взяла? Не похоже на Московеров. Покойный Ицик был, не в обиду будь сказано, большим скрягой. Да и Броха его никогда щедростью не отличалась. И почему я так написал — полтора карбованца? Вещь-то дорогая… — Глезер замолчал, силясь вспомнить еще что-то. — Знаешь, Сареле, что-то она мне тогда сказала. По-моему. Или я ей что-то сказал. Или кто-то другой мне что-то сказал, а я сказал ей. Или… — Он нахмурился, огорченно покачал головой. — Не помню. Память будто сито стала. Ну что ты будешь делать… — Глезер вздохнул. — Ладно, накрывай на стол, что-то я проголодался.

После обеда старьевщик вернулся в лавку. А поскольку никаких покупателей в тот день более не наблюдалось, то он продремал до самого вечера, сидя за прилавком и мерно покачивая головой.

То ли обед оказался слишком сытен, то ли по какой другой причине, но послеполуденная дрема оказалась тяжелой и неприятной. Привиделся ему покойный Московер, причем очень нехорошо — будто стоял Ицик в лавке, лицо желтое, глаза словно стеклянные, а улыбка, растянувшая неестественно-красные толстые губы и раздвинувшая наполовину вылезшую бороду, до того отталкивающая, что казалась и нечеловеческой вовсе. И держал покойник в руках проданное зеркало и все норовил повернуть его таким образом, чтобы Глезер увидел свое отражение. Мотл всячески от этого уворачивался, потому что во сне твердо понимал: не должен он там отражаться, а то случится с ним большое несчастье. Когда Московер, тяжело ступая, приблизился к нему на расстояние чуть ли не полушага и прямо под нос сунул проклятое стекло, старьевщик шарахнулся от него, да так, что стукнулся головою об шкаф и, разумеется, тотчас проснулся. Сердце его билось как после быстрой ходьбы, а на лбу выступили капли пота, вызывавшие неприятный зуд. Мотл обтер лицо большим клетчатым платком, покачал головой.

— Сказано: не ешь много на ночь… — пробормотал он. — Или не спи днем, после обеда… — Он тяжело поднялся. Тяжелый послеобеденный сон все не шел из головы. — Что же там было с этим проклятым зеркалом? Ничего не помню, но что-то такое было…

Странный звук донесся из-под кучи еще не разобранных вещей, сваленных в дальнем темном углу лавки. Словно кто-то скребся — негромко, но отчетливо.

«Вот только мышей нам тут не хватало», — подумал Глезер. Пройдя в угол, он озабоченно наклонился и принялся было разбирать старье, но странный звук повторился, на этот раз громче. Шел он не из-под тряпок, а словно бы из-за стены в этом месте. Глезер выпрямился, подошел к маленькому окошку, закрытому большим неровным куском фанеры. Прислушался, а потом осторожно сдвинул фанеру в сторону. При этом чувствовал он почему-то смутную тревогу.

Улица снаружи была пуста, во всяком случае, та ее часть, которую старьевщик мог обозревать через окошко. Солнце скрылось за горизонтом, и, хотя небо еще не потемнело, но, напротив, обрело ту особую светлую прозрачность, которая существует недолгое время на восходе и закате, — так вот, небо еще не потемнело, но побежавшие от домов длинные тени казались клочьями ночной темноты, густой, темно-синей.

И в этой темноте усмотрел старьевщик Глезер испугавшее его движение — будто кто-то, прячущийся в густеющих сумрачных клиньях, исчеркавших пыльную улицу, осторожно подкрадывается к его дому по мере приближения к нему теней. Испуг Глезера оказался настолько силен, что у старьевщика заныли виски и острая боль словно иглой на мгновение пронзила сердце. Глезер охнул, поспешно задвинул окошко фанерой и сказал громко — ни к кому не обращаясь, поскольку в лавке никого не было, просто чтобы услышать звук собственного голоса:

— Хватит, что-то я сегодня переработал. Пора бы и на отдых. — Хотя время было еще не очень позднее, да и отдыхать ему вовсе не хотелось.

Вместо этого, повинуясь неясному, окрашенному страхом желанию, Глезер запер лавку на наружный замок (то и дело оглядываясь, словно и не хозяином был вовсе, а злоумышленником) и спешным шагом направился в дальний район Явориц, граничивший с Долиновкой.

Ни страхи старьевщика, ни внезапная перемена погоды к вечеру ни в какой степени не передались его покупателю. Виктор-Велвл Байер был рад покупке. В первую очередь она призвана была помочь осуществлению его планов. А кроме того, наметанный глаз знатока сразу же определил, что истинная ценность старого зеркала много превышала плату, которую потребовал старьевщик. Так что настроение Виктора-Велвла по уходе из лавки было превосходным — во всяком случае, лучше, чем совсем еще недавно.

Сразу после приезда сюда, в местечко Яворицы.

Чтобы понять, с чего вдруг столичный житель Виктор-Велвл Байер оказался в лавке яворицкого старьевщика Глезера, нужно заглянуть в относительно недалекое прошлое. Всего лишь полугодом ранее талантливый и набиравший известность пейзажист Байер и не помышлял об отъезде из Москвы. Весь погруженный в работу, он как раз обдумывал новое полотно, которое собирался представить на осеннюю выставку в галерее господина Трауберга. По совету двух самых близких людей — Ивана Нестерова и Елизаветы Кутеповой — Байер решил отойти от пейзажа и попробовать себя в жанровой живописи. Виктор делал эскизы, пытаясь перенести на бумагу смутные мысли относительно будущей картины. В таком вот состоянии и застало его строжайшее предписание губернатора всем лицам иудейского вероисповедания, не относящимся к категориям, коим разрешено проживание в столицах, в трехдневный срок покинуть Москву. Такое случалось и ранее. Байер знал немало грустных историй, случившихся с выселяемыми евреями, и немало еще более грустных анекдотов о том же самом. Анекдоты эти он даже одно время собирал с каким-то необъяснимым болезненным интересом. И вот сейчас он превратился вдруг в персонажа этих невыразимо горьких анекдотов. Глядя на околоточного, вручившего ему предписание, Байер сказал молчавшей Лизе Кутеповой, оказавшейся свидетелем происходящего:

40
{"b":"275744","o":1}