— А куда вас доставить? — поинтересовался воспрянувший духом моэль у своей попутчицы-спасительницы. — Тут скоро будет развилка, так на Яворицы мне поворачивать аккурат вправо. Вы скажите, госпожа, я вас довезу прямо до дому.
— Зачем же лошадь зря гонять? — ответила та. — У меня и в Яворицах знакомых достаточно, так что по дороге мне с вами, реб Хаскель, не беспокойтесь зря.
При этих словах глаза попутчицы странным образом сверкнули, так что реб Хаскель испытал смутное беспокойство. Все же он благодушно кивнул и отвернулся от женщины. Лошадь бежала резво, как будто ей передалось желание хозяина быстрее добраться до дома. Подковы цокали по камешкам, громко скрипели колеса, время от времени слышно было щелканье кнута и причмокивание реба Хаскеля. Эх, как хотелось ему, чтобы отросли у лошади крылья, да чтобы взлетела она, а после вмиг опустилась бы на землю — прямо у него во дворе! Но, как известно, у лошадей крылья не растут. Приходилось терпеть ту быстроту, с которой верная помощница могла передвигаться по разбитой дороге.
Чернота южной ночи меж тем сгустилась еще больше, так что моэль неожиданно испытал затруднение при дыхании. Он натянул поводья так, что лошадь тотчас замотала головой, будто бы соглашаясь с решением хозяина остановиться.
— Ах, как вы точно остановились, реб Хаскель, — сказала вдруг попутчица со смешком. — Я так и знала, что вы точно привезете меня к моему дому.
Моэль тревожно завертел головой, а только никакого дома поблизости не увидал. И то сказать: темень вокруг царила непроглядная. Коль остановишься подле человечьего жилища, пусть даже и в темноте, так непременно угадаешь его присутствие по слабому теплу, исходящему от стен. А тут никакого тепла не почувствовал Хаскель; напротив, ледяным холодом тянуло со всех сторон. Будто в погреб глубокий спустились. И так усиливался холод, что моэля нашего дрожь пронизала от затылка до пяток, он покрепче ухватился за кнут, чтобы не обронить его.
Все же попытался Хаскель улыбнуться:
— Что же… — пробормотал он. — Что же, госпожа моя, темно… Не вижу я дома, но, коли вы сказали, значит, есть… Так и прощайте, госпожа, спасибо вам.
Только она даже не пошевелилась, движенья даже слабого не сделала, чтобы выйти из повозки. Сидела неподвижно, да посматривала на яворицкого моэля. И вот ведь удивительное какое дело, вроде бы и темень вокруг непроглядная, луну закрыли тучи, и звезды тоже, — а вот поди ж ты, очень ясно видел реб Хаскель лицо своей попутчицы и спасительницы. И чем дальше смотрел, тем меньше ему это лицо нравилось. То есть, красота женщины никаких изменений не претерпела, а только в красоте этой видел теперь моэль что-то недоброе. И не видел даже, а чувствовал, необъяснимым образом понимал: самое-то страшное в сегодняшнем приключении у него не позади, а впереди, да, впереди…
Меж тем попутчица улыбнулась ему в ответ на робкую его улыбку (нет, не улыбку вовсе — гримасу), да так, что от белизны ее зубов на миг осветилось словно бы все вокруг.
— Проводили бы вы меня до двери, реб Хаскель, — сказала она вдруг. — Тут ведь десять шагов, не больше. А с лошадью вашей ничего не случится, лошадка ваша постоит на месте, куда ей бежать-то? — Попутчица протянула ему руку. — Ну, хоть сойти с вашей подводы помогите, что же вы, реб Хаскель? Такой учтивый кавалер, а тут вот нате вам.
Ох, как хотелось Хаскелю остаться на подводе, а только кто-то очень сильный словно бы поднял его за шиворот, и послушно он соскочил на землю и повернулся к красавице. А та — надо же — протянула ему руку так робко, что Хаскель невольно потянулся к ней и, смотрите-ка, взял осторожно за руку незнакомую женщину…
Не подумал даже, что негоже ему так поступать. И вот, удивительное дело, едва коснулся он тонких ее пальцев, как тотчас страх его прошел, будто и не бывало. Зато огонь он почувствовал в груди, какого и в молодости не чувствовал. И уже не только в груди, но по всему его телу, по всем членам прошел жар невыразимый.
— Ай и ой… — пробормотал он. — Ай и ой, госпожа моя, что же это вы со мною делаете… — И это были его последние слова. А потом с головой накрыло Хаскеля безумное влечение к странной красавице, так что не мог он больше сдерживаться. Не мог думать, не мог говорить.
У нее же лицо прямо осветилось изнутри каким-то серебристым светом. Прижалась она к моэлю всем телом, да так с ним вместе и повалилась на землю, в повлажневшую от вечерней росы траву. А после крепко поцеловала прямо в губы. Моэля нашего будто прожег насквозь этот поцелуй. И захлестнула Хаскеля волна неизъяснимого наслаждения. И поглотила эта волна моэля, так что он более ничего вокруг себя уже не видел и не слышал — не видел красноватых огоньков, вдруг пронизавших тьму, не слышал злорадных смешков, которыми разразилась ночь, окружавшая его и красавицу. Ничего не было более для моэля, кроме яростного его желания. И последним ощущением, нестерпимо стыдным и нестерпимо сладким, стало внезапное и бурное истечение его горячего семени, вместе с которым и жизнь словно бы фонтаном вырвалась из несчастного тела яворицкого моэля.
А нашли его долиновские мужики, ехавшие через Яворицы на ярмарку. Моэль лежал у дороги, широко раскрытыми глазами глядя в утреннее небо, и небо отражалось в неподвижных глазах. Одежда его была в полном беспорядке, штаны бесстыдным образом спущены ниже колен. А к груди Хаскель Сандлер прижимал большой кошелек, по виду — туго набитый. Один из мужиков с трудом отнял кошелек у покойника — так крепко вцепился в него Хаскель мертвыми закостеневшими пальцами. Но не обнаружилось в кошельке ни монет, ни ассигнаций, ни даже жестянок каких. Был он доверху набит чесночной и луковичной шелухой.
Когда о том сообщили старому яворицкому раввину, рабби Леви-Исроэлу, тот перво-наперво спросил: «А не было ли при покойном того обоюдоострого ножа, которым совершал он над младенцами заповедь бриса?» И услыхал, что, мол, при нем был нож, отдельно лежал — завернутый в платок, на котором вышиты были изречения из Торы. Тогда рабби Леви-Исроэл вздохнул очень тяжело и сказал яворицким евреям, что Хаскель побывал у чертей на брисе. Ведь всем известно, что еврейские черти живут точно так же, как и сами евреи, — соблюдают кашрут, святость субботы. И младенцам своим — новорожденным чертенятам мужского пола — непременно делают обрезание. Вот и позвали Хаскеля на такое обрезание — не зря он считался в округе лучшим моэлем. И расплатились черти с ним по-царски — доверху набили кошелек деньгами (а кошелек у реба Хаскеля был таким вместительным — куда там кредитной конторе Ротшильда). Просто деньгами у чертей служит чесночная и луковичная чешуя.
А вот почему он умер — о том рабби ничего сказать не смог. Но яворицкая повитуха и знахарка Шифра под большим секретом рассказала своим соседкам (а те, под еще большим секретам, рассказали своим мужьям), что было у Хаскеля Сандлера перед смертью свидание с какой-то дьяволицей, истощающей мужчин. Может, с самой Лилит, а может, с сестрой ее Наамой или дочерью. Потому что выглядел моэль чрезвычайно исхудавшим — но ведь не может человек вдруг так похудеть за несколько часов, что остаются от него кожа да кости. И другие признаки имелись, о которых здесь говорить негоже.
Но самое главное — потому что осталось на его лице столь странное выражение — вроде бы ужаса, но и непередаваемого, неземного наслаждения.
БАЛЛАДА О ПОВИТУХЕ
Шифра-знахарка однажды на крыльце своем сидела.
Вел старательно кузнечик песню звонкую в саду.
За деревья село солнце, и уже слегка стемнело.
Вдруг подъехала коляска на резиновом ходу.
Из коляски вышел некто в лакированных штиблетах,
В черной шляпе и перчатках, долгополом сюртуке,
Золотые украшенья на приспущенных манжетах,
Белозубый, темнолицый, с тростью щегольской в руке.
Он сказал небрежным тоном: «У меня жена рожает».
И добавил, тростью легкой ветви вишен теребя:
«И в Лубнах, и в Яворицах о твоем искусстве знают -
Нет в округе повитухи, знаменитее тебя».
Собрала она в котомку чабреца и чистотела,
Полотняные салфетки, подорожник, лебеду,
Воска желтого немного — с незнакомцем рядом села
В золоченую коляску на резиновом ходу.
Полетели кони резво, будто сказочные птицы.
Между тем совсем стемнело, звезды первые зажглись.
В синем сумраке тревожном растворились Яворицы,
И молчал надменный спутник, только кони вдаль неслись.
Натянул поводья кучер, звонко щелкнула подкова,
Тишина казалась жаркой, и вокруг сгустилась тьма.
Усмехнулся незнакомец, не сказав худого слова.
Шифра вышла, испугалась: где знакомые дома?
И сказал ей незнакомец: «Не пугайся, повитуха,
Мы идем к моей супруге, соберись, шагай смелей.
Примешь роды — и уедешь…» И добавил ей на ухо,
Что зовется Ашмедаем, повелителем чертей.
И сказал недавний спутник бедной Шифре со злорадством,
И из глаз его бездонных на нее взглянула ночь:
«Будет сын — уйдешь с почетом, без урона и с богатством.
Но убью тебя, старуха, если вдруг родится дочь!»
Лик его преобразился, голос был подобен грому.
У нее дрожали руки и кружилась голова.
И пошел он по тропинке, к темному большому дому,
Поплелась за ним старуха, не жива и не мертва.
Принимала Шифра роды, он стоял у изголовья.
Посмотрела на младенца, поняла — обречена.
Как тут скажешь Ашмедаю, без ущерба для здоровья,
Что чертовку — не чертенка родила его жена!
Не услышал Бог молитвы, и тогда она сказала:
«Ну-ка, выйди, повелитель, чтоб не сглазить молодца!»
А сама скорей в ладонях воск старательно размяла
И чертовке прилепила украшение мальца…
Позвала она папашу и ребенка показала.
И остался черт доволен, отвела она беду.
Ашмедай вручил ей денег, и домой ее умчала
Золоченая коляска на резиновом ходу.
Через месяц в том же месте Шифра-знахарка сидела.
Вдруг явился черт пред нею, заслоняя солнца край.
Он воскликнул: «Повитуха, повитуха, как ты смела?!
Ах, представить ты не можешь, как разгневан Ашмедай!
Но сказать тебе велел он, что на первый раз прощает.
И преследовать не будет, и, семью свою любя,
Он велел тебя доставить — вновь его жена рожает
[29],
А в округе повитухи нет искуснее тебя!»