Литмир - Электронная Библиотека
A
A

…В то утро случилась в Яворицах страшная гроза — что само по себе казалось странным. Ведь зимой гроза — что может быть удивительнее? А тут — с громом, с молниями, да еще с какими! Словно какая-то могучая сила разрывала небесный шатер пополам. И то сказать — раскаты грома иной раз бывают похожими на звук рвущегося полотна, только тысячекратно громче.

И мало того, что гроза. Тучи, нависшие над местечком, были столь черны, что день был темнее ночи. Люди принуждены были зажигать свечи, дабы заниматься обычными домашними делами.

Раввин Яков Гринберг не спал. Он сидел в старом кресле и ждал. Тьма в комнате была кромешная, только изредка прорезавшаяся вспышками молний. И тогда лицо рабби Якова могло бы поразить случайного свидетеля своей мертвенной синевой и недвижностью.

Но свидетелей не было, он был совершенно один в доме.

Ближе к полуночи Яков услышал в сенях осторожные шаги. Потом знакомый голос — голос служанки Леи — произнес:

— Рабби, вы еще не спите?

Сердце Якова гулко ударило. Он даже подумал, что эхо от этих ударов можно было услышать и в сенях, где остановилась эта женщина.

Но то был всего лишь гул в ушах, который слышал он и только он. Яков собрал все силы и ответил так, чтобы голос его не выдал:

— Нет, я не сплю, Лея. Входи.

Но служанка не вошла. Она — раввин слышал это — ходила по сеням, передвигала какие-то ящики, коробки. Судя по звукам, ее нетерпение возрастало. Наконец шаги замерли: видимо, Лея нашла то, что искала. Рабби Яков знал теперь совершенно точно: она искала соль.

Или то, что он положил вечером в солонку вместо соли.

Он зажег свечу, стоявшую на столике, и позвал, чуть повысив голос:

— Лея!

— Иду, рабби, иду, — тотчас откликнулась она.

Раввин поднялся со своего места, взял в руки свечу и пошел к двери. Он остановился в нескольких шагах от входа, когда дверь распахнулась и на пороге появилась та, которую он до сего дня полагал своей служанкой.

Раввин не мог впоследствии объяснить, как только его сердце выдержало истинный вид той, кому он доверял своего единственного сына.

Теперь она была огромного роста. Ее длинные руки больше походили на обезьяньи лапы, имели скрюченные пальцы, оканчивавшиеся острыми загибающимися когтями. Вместо ног, как и положено нечисти, астри имела когтистые лапы — вроде птичьих, но покрытые крупной чешуей.

Страшнее всего, конечно же, были ее налитые кровью глаза и тускло сверкавшие в пламени свечи клыки.

Рука, в которой раввин держал свечу, предательски задрожала. По стенам побежали тени, словно целое полчище нечисти сопровождало чудовищную служанку.

Астри, казалось, не замечала изменений своей внешности. Собственно говоря, так оно и было — ведь для самой себя она всегда оставалась одной и той же. А увидеть себя чужими глазами не может даже астри.

— Что с вами, рабби? — спросила она. И раввин ужаснулся тому искреннему участию, которое прозвучало в голосе чудовища — вполне человеческом, так не вязавшемся с ее внешностью. — Вы, случайно, не заболели? У вас руки дрожат… — Она сделала шаг ему навстречу, но тут раввину Якову удалось наконец немного овладеть собой.

— Демоница, — сказал он хриплым голосом, — дьяволица, что ты сделала с моим сыном? Верни его силы, верни его здоровье, чудовище…

При этих словах астри застыла. Взгляд ее налитых кровью глаз скользнул вниз, и она поняла, что разоблачена. Жуткое лицо ее исказил гнев. Она издала жуткий вопль и потянулась своими когтистыми лапами к раввину. Еще мгновение, и демоница разодрала бы несчастному горло.

Раввин отшатнулся, выше поднял свечу и собрав все свои силы, громко начал читать молитву-заклинание:

— Во имя Господа, Бога Израилева, Великого и Страшного…

Астри взвыла еще пронзительнее, но слова молитвы словно пригвоздили ее к полу. Вопль оборвался. Она не могла пошевелить ни руками, ни ногами, скованная силой молитвы. Демоница превратилась в огромный истукан. Только налитые кровью глаза ее продолжали жить и гореть дьявольским огнем.

Раввина же Якова каждое произнесенное им слово делало сильнее. И голос его становился увереннее. Когда же произнес он слово: «Омен», — астри-чудовище издала последний свой вопль, пронзительный и жалкий, и исчезла. Раввин в изнеможении опустился на пол и лишился чувств.

Только к вечеру он пришел в себя настолько, что смог пойти к знахарке за оставленным у той малышом. Уже когда он стоял на крыльце, прижимая к себе хнычущего мальчика, Шифра спросила:

— Чем же вы подменили соль?

Реб Яков скупо улыбнулся.

— Слезами, — ответил он. — Я собрал слезы, выплаканные мною вчера над пустой колыбелью Хаима, выпарил их и положил в солонку щепотку этих моих высушенных слез.

Шифра кивнула и больше ни о чем не спрашивала. А Яков-Лейзер Гринберг вернулся домой. Он дал сыну второе имя[13] — Лейб, что значит «Лев», потому что именно лев было символом племени патриарха Иегуды, символом силы, ловкости и выносливости.

А еще — потому что по-еврейски имя это созвучно было со словом «Лебн», что значит «жизнь». Так же, как и первое имя мальчика[14]. И он надеялся, что два этих имени вместе помогут мальчику и впредь справляться с болезнями (он предпочитал думать о болезни, а не о чем-то еще). Никогда впредь не воспоминал реб Яков-Лейзер Гринберг об этой истории и никогда ни слова не сказал Хаиму-Лейбу о его страшной няньке.

БАЛАГУЛА-ЧУДОТВОРЕЦ

Жил мудрец в местечке Яворицы —
Рабби Фишер, с белой бородою.
Люди его славили и птицы.
Даже рыбы в речке, под водою.
Находить умел такие краски,
Говорить умел такие речи!
Как-то раз пришел к раввину Хаскель —
Балагула, живший недалече:
«Рабби Фишер, право и не знаю.
Сглаз ли то, проклятье ли довлеет —
Молоко вожу да караваи,
Молоко скисает, хлеб черствеет.
Что бы я ни делал — нету толку!
Езжу быстро, лошадь не хромает…
Скоро зубы положу на полку,
Ведь меня никто не нанимает!»
И вздохнув, ответил рабби Фишер:
«Белый снег не превратится в сажу.
Балагула, я все время слышу,
Костеришь ты лошадь иль поклажу».
Хаскель услыхал — и ну смеяться:
«Рабби, это ж и младенец знает —
Не доедешь, коли не ругаться!»
Только рабби головой качает:
«Ты запомни истину простую:
Есть цена и слову, и поступку.
Чертыхнулся — думаешь, впустую.
А беда приходит не на шутку.
Ну — вожжа порвалась, ну — подкова
Отлетела, ты-то в круговерти
Крикнуть норовишь лихое слово, —
А ведь от него родятся черти!
Потому-то молоко скисает,
Потому-то хлеб черствеет сразу,
Чертыхнешься — черти прилетают
И приводят за собой заразу».
«Что же делать?» — «А не чертыхайся,
Даже если лошадь захромает.
Балагула, помолись, покайся.
Сквернословие чертей рождает.
Верь мне, балагула, то не сказки.
Вот дорога пред тобой простерта.
Но запомни, что молитва, Хаскель,
Ангела рождает, а не черта».
Поздно ночью, свой Талмуд читая,
Вздрогнул рабби от глухого гула.
Что за чудо? Улица пустая,
Только молча едет балагула.
Выпала старинная закладка:
Рабби вдруг увидел в подворотне
Ангелов могучих два десятка
И чертей едва ли не полсотни.
Но косматых ангелы лупили
И рогатых за рога таскали,
Крыльями и кулаками били,
Черти выли, ангелы орали!..
Ай да Хаскель! От его молитвы
Ангелы драчливые, как черти,
Родились — и гром ужасной битвы
Поднимался до небесной тверди,
До ворот небесного чертога,
Где заря вечерняя алеет…
Рабби Фишер помолчал немного
И сказал: «Но хлеб не зачерствеет!»
Вам отныне каждый побожится —
Мельник, арендатор, однодворец, —
Что живет в местечке Яворицы
Балагула Хаскель — чудотворец,
Что обходят черти лес и речку,
Потому как ангелов хватает.
Не черствеет больше хлеб в местечке
Молоко отныне не скисает!
вернуться

13

У евреев традиционно принято было носить два имени: «священное» и бытовое («киннуй», дословно с ивр. — «прозвище»). Как правило, первое имя, дававшееся при рождении, использовалось в религиозной практике (например, при вызове к Торе в синагоге, в раввинатском суде и т. д.), а второе — в быту и повседневной жизни. Обычно первое имя было на иврите, второе — на идише или на языке соседних народов. «Киннуй» подбирался таким образом, чтобы иметь какую-то связь с первым именем или просто представлять собою перевод его на другой язык.

вернуться

14

«Хаим» — «жизнь» на иврите, «Лебн» — то же на идише.

14
{"b":"275744","o":1}