Я много раз представляла этот момент: мой отец, холостяк тридцати шести лет, с уже редеющей шевелюрой, с добрыми карими глазами за очками, которые постоянно и криво сползали на нос. Он уже достиг потолка карьеры гобоиста. Всем известно, что есть певцы-суперзвезды, есть виртуозы-скрипачи, пианисты-миллионеры, собирающие полные залы на свои сольные концерты по всему миру, но никто никогда не слышал о бешеной популярности гобоиста, если он при этом не кувыркается по сцене или не играет, как Кенни Джи, чего мой отец не делал.
И Рейна, с ростом метр семьдесят пять, причем эффект усиливался с помощью восьмисантиметровых шпилек и растрепанных темно-каштановых волос; возвышающаяся над всеми, сжимающая кулачки, чтобы робко постучать в дверь репетиционной комнаты и нежным голоском вопросить, не мог бы он аккомпанировать ей. После пары рюмок я даже могу представить, как они занимались любовью под табличкой: «Слюну из мундштуков не вытряхивать!»
Я родилась летом, после первой годовщины свадьбы моих родителей. Через два дня, проведенных в больнице Ленокс-Хилл, они принесли меня на Амстердам-авеню — в многоквартирный дом довоенной постройки. Там, с незапамятных времен, обитали исключительно музыканты. Съемщики передавали квартиры друг другу как фамильную ценность. Фагот, уезжающий играть в Бостонский симфонический оркестр, оставлял свою квартиру с двумя спальнями в наследство новой второй виолончели; тенор, улетавший в Лондон, вручал свою студию помощнику концертмейстера в «Метрополитен-опера».
Воздух в нашем здании был насыщен музыкой. Фуги и концерты лились из батарей отопления, арпеджио и глиссандо заполняли коридоры. Поднимаясь в лифте, можно было услышать трель флейты или меццо-сопрано, отрабатывающую одну и ту же фразу из арии; медноголосое кваканье труб, печальные, низкие звуки виолончели… Но долгие годы в этом хоре не звучали крики ребенка.
Наверняка соседи собрались вокруг меня, пытаясь разглядеть в дитяти, завернутом в розовое одеяльце, признаки таланта, которым я, несомненно, обладала.
— Какие пальцы, — сказала, вероятно, миссис Плански, кларнетистка. — Похоже, будет пианисткой.
— Посмотрите на ее губы, — вмешался отец. — Духовые. Вероятно, валторна.
— Нет, нет, — возразила Рейна, с гордостью прижимая меня к груди. — Слышали, как она плачет? Какие ноты берет? Ми выше верхнего до, клянусь!
Она светилась улыбкой, а ее накладные ресницы трепетали. (Почему-то я уверена, что даже через два дня после родов она уже наклеила фальшивые ресницы.)
— Моя дочь будет петь, — наверное, произнесла она. И все закивали.
— Певица, — вторили они, точно два десятка крестных фей, дающих свое благословение. — Певица.
Все было бы гораздо проще, если бы я совсем не могла петь, если бы у меня не было слуха и я не попадала бы в ноты. Весь ужас состоял в том, что я пела, просто пела недостаточно хорошо. У меня прорезался голос вполне приличный для школьного хора и для песенного клуба в колледже, и, в конце концов, для того, чтобы выиграть бесплатную выпивку на пятьдесят баксов в местном баре караоке. У меня было идеальное окружение и самые лучшие учителя, каких только можно было найти за деньги или взаимные услуги. Но, к бесконечному разочарованию моей матери, у меня отсутствовал оперный голос.
Моя певческая карьера закончилась, когда мне стукнуло четырнадцать лет, за две недели до прослушивания в Школе исполнительского мастерства.
— Пригласи маму подняться на минутку, — попросила миссис Минхайзер в конце урока.
Альме Минхайзер, семидесяти двух лет, маленькая розовощекая старушенция с копной белоснежных пушистых волос. Целая стена в ее квартирке была увешана фотографиями собственных выступлений по всему миру. Пятнадцать лет назад, когда Рейна впервые приехала в Нью-Йорк, она учила ее.
Я спустилась вниз, чтобы передать приглашение маме, в виде исключения оказавшейся дома. С особым рвением она повторяла всем, что отказалась петь «Царицу ночи» в Сан-Франциско — надо находиться дома во время моего прослушивания.
— В чем дело? — возлежа на кушетке, осведомилась она.
Ее губы были тщательно накрашены, брови выщипаны выразительными дугами, блестящие кудри высоко подняты, на коленях куча нот и календарь. Она болтала со своим агентом — естественно, по-итальянски — и была недовольна, что ее прервали.
Я пожала плечами, поднялась с ней на лифте, открыла для нее дверь к миссис Минхайзер и оставила дверь приоткрытой. Чтобы слышать, о чем они говорили.
Я сползла по стене и села на пол, стараясь быть невидимой. Легче сказать, чем сделать. Мой рост примерно метр семьдесят и фигура у меня мамина — большая грудь, спрятанная под бесформенными свитерами и мешковатыми трикотажными кофтами, широкие бедра, полные губы и густые вьющиеся волосы. Мама распускала свою гриву по плечам или укладывала в сложные прически. Мои же патлы свисали на лицо, что, впрочем, даже помогало спрятать прыщики на лбу. Я была похожа на Рейну (или буду похожа, когда наконец избавлюсь от прыщей), но мой голос даже близко не звучал, как ее. Я знала об этом, и миссис Минхайзер тоже.
— Никогда не поднимется выше среднего уровня, — донеслись до меня слова.
У меня закружилась голова, я съехала еще ниже к ковровому покрытию. Меня даже затошнило от стыда, смешанного с облегчением. Значит, кто-то сказал Рейне то, о чем я подозревала и на что намекали другие учителя. Но никто не осмеливался заявить ей об этом прямо. Но поскольку это была сама миссис Минхайзер, Рейне придется выслушать ее.
— Это абсурд, Альме! — воскликнула моя мама.
Я так и вижу, как она царственным жестом задирает подбородок, а золотые и рубиновые браслеты звенят на ее пухлых запястьях.
— Знаю, какой нелегкой бывает жизнь. Если бы у меня была дочь…
— Но у вас ее нет! Зато у меня есть!
Уже тогда Рейна в основном не говорила, а восклицала.
— Если бы у меня была дочь, — продолжила моя учительница плавным, спокойным и серьезным тоном, — и она могла бы заниматься чем-нибудь еще — писать, или рисовать, или учить, или работать в банке, — я бы посоветовала ей этим и заниматься. Ты же знаешь, какая у нас жизнь! На каждое место в хоре — сотня претенденток, не говоря уже о солистах. Нужно быть лучшей из лучших, иначе не пробиться.
Возникла пауза, которую прервали тихие голоса.
— Значит, она будет работать, — решительно произнесла мама.
— Она и так работает, — возразила миссис Минхайзер. — У меня никогда не было студентки старательнее, чем Кейт.
Я просто видела, как моя мать взмахом руки проигнорировала эти слова.
— Она может постараться еще больше!
Рейна хлопнула дверью сильнее, чем было необходимо, и прошагала через лестничную площадку в облаке духов и негодования. Ее белые кружевные рукава развевались, шелестела шифоновая юбка цвета лаванды.
— Чего она хотела? — спросила я, поднимаясь с пола.
Из избалованного горла Рейны вырвался пренебрежительный звук.
— Тебе нужно больше работать, — выдавила она.
— Мам… — Я глубоко вздохнула, чтобы набраться храбрости, прежде чем она вызовет лифт. — Я не хочу больше петь.
Подняв черные брови, она уставилась на меня с таким выражением, точно никогда прежде не слышала подобных слов и не знала, что они означают.
— Что? — Ее ресницы гневно затрепетали. — Прости, я не расслышала?
— Я это дело ненавижу, — пробормотала я.
Мои слова не были правдой. В тиши своей спальни я любила напевать песни Бесси Смит и Билли Холидей. Что мне не нравилось, так это бесконечное стремление к цели и ощущение неудачи, еще более упорные попытки добиться результата, и вновь разочарование.
Помню, как я заканчивала петь, и миссис Минхайзер, старательно следя за выражением собственного лица, молчала минуту, прежде чем сказать что-нибудь. И во время этой паузы я чувствовала, что она взвешивает свои слова, анализируя разницу между тем, что хочет сказать, и тем, что произнесет вслух. Я достаточно долго прожила рядом с настоящим талантом, чтобы понять — я притворщица.