В отличие от меня, Китти было за что петь хвалебные речи. Здесь сидели женщины, которые собственными глазами видели, какой преданной матерью она являлась. Почему же все молчали?
Наконец к сцене подошел Кевин Долан и прошептал что-то на ухо преподобному Теду. Я выдохнула, решив, что кто-то все-таки собрался сказать что-нибудь о Китти. Но тут Кевин, продолжая шептать, показал. На толпу. На дальний конец зала. На меня.
— Кейт Кляйн? — произнес преподобный.
Головы повернулись. Шепот волной прокатился вдоль проходов. Кровь отлила от моего лица. Я покачала головой. Преподобный Тед, казалось, этого не заметил.
— Кейт Кляйн! — воскликнул он и впервые за все утро попробовал осторожно пошутить: — Прошу, пройдите!
Я потрясла головой и губами обозначила слово «нет», стараясь сохранить на лице выражение должной сдержанности. Мое «нет» не приняли во внимание. Меня взяли за руки и подтолкнули к проходу, по которому я двинулась в тесных туфлях. Потом каким-то образом Кевин Долан деликатно направил меня к кафедре.
— Извините, — пробормотал он. — Может, я вас неправильно понял, но разве вы не сказали мне, что работаете над речью для панихиды?
«Попалась… — подумала я. — Ох, Кейт, ты крепко влипла!» Я мертвой хваткой вцепилась в края кафедры и посмотрела на присутствующих — триста моих современников из Коннектикута — без единой мысли в голове, что же я им скажу.
— Китти Кавано была… — с усилием сглотнув, начала я.
— Громче! — крикнули в задних рядах.
— Не слышно, — поддержал еще кто-то.
Я прочистила горло, поправила микрофон, сморщившись, когда он взвизгнул, и попыталась снова начать.
— Китти Кавано была хорошей матерью и хорошей женой. Как мы все уже слышали, — слабым голосом добавила я. — И она делала важную работу — она…
Проводила таинственные дни в Нью-Йорке, вероятно, обманывая мужа, который, возможно, обманывал ее.
Господи, помоги. Я проглотила комок в горле.
— …она пыталась разобраться, что значит быть хорошей матерью, хорошей женой, хорошим человеком в наше время. Очевидно, мы не все согласны с тем, что она говорила…
Я вытерла лоб, пока в последних рядах кто-то возмущенно втянул воздух.
— Но все мы согласимся с тем, что быть родителем нелегко. Действительно, очень и очень нелегко. Труднее, чем мы читаем во всех этих книгах, труднее, чем нам показывают в кино. Думаю, Китти будут помнить потому, что она не боялась задавать эти трудные вопросы, пыталась найти свои ответы, и плевать ей было на то, что иногда ее мысли шли вразрез с нашими привычными представлениями.
Я снова провела рукавом по лбу и почувствовала, что пот ручейком бежит по спине, и лифчик сзади промок насквозь. Наверное, я выглядела как Альберт Брукс в фильме «Теленовости». В памяти пронеслись те немногие разы, когда я видела Китти — действительно видела ее. Китти в платье розового льна улыбается своим дочерям; Китти, мертвая, распростертая на полу собственной кухни, и кровь на шелковой блузке цвета старого бордо.
«Петь, — подумала я. — Пропеть ей хвалу».
— И вот… может, мы все споем песню. В память о ней.
Я незаметно провела указательным пальцем над верхней губой и поняла, что, несмотря на годы занятий вокалом, несмотря на знакомство с каждой джазовой композицией, несмотря на то, что я выросла в семье одной из выдающихся сопрано мира и одного из лучших гобоистов страны, я не могла вспомнить мелодию ни одной песни. Ни одного куплета, ни единой ноты. Ничего. В голове было пусто. За исключением… Я глубоко вздохнула.
— Если весело живется, делай так — хлоп-хлоп.
Мой голос сорвался на последнем слове. Аудитория ошеломленно смотрела на меня. Преподобный Тед наморщил широкий лоб. У Кевина Долана отвисла челюсть.
Наконец Лекси Хагенхольдт и Кэрол Гвиннелл вместе хлопнули в ладоши и запели:
— Если весело живется, делай так — хлоп-хлоп.
Еще несколько человек несмело хлопнули в ладоши в такт, их лица хранили выражение вежливой незаинтересованности, а голоса были деликатно тихими.
— Если весело живется, мы друг другу улыбнемся, — вступил преподобный Тед своим приятным баритоном.
— Если весело живется, делай так — хлоп-хлоп, — пел Кевин Долан.
Последние хлопки прозвучали в пространстве зала, как камни, падающие в пустой колодец.
— Спасибо, — пробормотала я и захромала обратно по проходу, заполненному людьми, которые расступались передо мной — нет, отшатывались от меня.
Я вернулась к стене. Одежда на мне была насквозь мокрой от пота. Какая-то женщина рядом со мной наклонилась и тронула мою руку.
— Это было… Это было что-то.
Я слабо кивнула. Да уж, действительно что-то. Не сомневаюсь.
— И в завершение, — произнес преподобный Тед, — предоставляю слово семье Китти.
О нет, подумала я. И у меня перехватило дыхание.
Неуверенными шагами Филипп Кавано пробирался через толпу вместе с дочерьми. Одна девочка шла слева, а вторая справа, и они вели его, как крошечные темно-синие буксиры, тянущие грузовое судно в порт. О нет. Только не это. Я порылась в сумочке в поисках носового платка и удовлетворилась скомканной, заляпанной шоколадом салфеткой из кафешки.
Я никогда не любила леди Диану, однако хорошо помню ее похороны — венок и надпись на ленте: «Мамочке». Я рыдала так, будто потеряла собственную мать (которая в это время выступала в Денвере и была в полной безопасности). А если бы это я умерла, а Софи и Сэм с Джеком остались бы с отцом? Я вспомнила о записке на своей машине прошлой ночью, и меня затрясло.
Филипп Кавано остановился и вытер глаза. Губы его посерели и дрожали. Щеки впали, кожа под подбородком отвисла и дрожала в такт шагам. Он взошел на одну ступеньку, потом еще на одну. На третьей ступеньке каблук зацепился, и он споткнулся, чуть не упал, но все-таки добрался до кафедры.
Я услышала, как ахнула Лекси Хагенхольдт, и увидела, как Кэрол Гвиннелл гладит ее по плечам. Темноволосая женщина в первом ряду рядом с Кевином Доланом — Дельфина, предположила я — тихо плакала в платок. Филипп пальцем потрогал микрофон, словно хотел убедиться, что тот все еще на месте.
— Китти была… — Голос его звучал, как низкий монотонный скрежет. Он откашлялся: — Китти была…
Послышалось гулкое эхо, а потом глухой удар. Филипп Кавано наклонился вперед и закрыл лицо руками.
— Это уже слишком, — тихо произнесла женщина слева от меня.
И вот уже преподобный Тед оказался рядом с Филиппом и бережно повел его обратно. Две девочки остались стоять перед микрофоном, миниатюрные Китти с безукоризненной осанкой и блестящими каштановыми волосами, аккуратно зачесанными назад над их бледными личиками. Они посмотрели друг на друга, и, наконец, одна из них выступила вперед.
— Мы очень любили свою маму, — сказала она.
Часы тикали. Лекси Хагенхольдт плакала. Дыхание Филиппа Кавано со скрежетом вырывалось из груди, пока он пытался совладать с собой, а преподобный Тед похлопывал его по спине. Вторая маленькая девочка сделала шаг вперед и встала рядом с сестрой.
— Она была самая лучшая мама в мире.
Народ толпился в проходе. Филиппа подпирали родители с одной стороны и преподобный Тед с другой. Филипп стоял как восковая фигура, положив руки на плечи дочерей.
Стараясь не слышать, что говорили обо мне («кто эта… эта большая женщина, и что она вообще себе думала?»), и учитывая взрывной характер ситуации, я проскочила мимо как можно быстрее.
Пока я наблюдала за происходящим, к Филиппу подошли Кевин Долан и Дельфина. Кевин обнял Филиппа за плечи. Тот закрыл глаза, а Дельфина Долан с заплаканным лицом стояла рядом, вытирая слезы. Когда Филипп потянулся к ее руке, мне показалось, что она отшатнулась.
Я протолкалась к выходу и обогнала почти всех на короткой дистанции к парковке. Я игнорировала лица и сосредоточилась на номерных знаках машин.
В некрологах писали: «Истхем», «Массачусетс». Именно в Истхем была адресована неотправленная открытка, которую я нашла. Номерные знаки Коннектикута — бело-голубые; номерные знаки Массачусетса — бело-голубые с красным.