Поругаются — помирятся. Вот оно и есть что вспомнить. Вот она и кажется, жизнь-то, долгой.
А Иван Антонович никогда до такого не доходил, чтобы жену, мать своего ребенка, дурой обзывать или по лицу бить, как другие. Он голоса на нее никогда не повышал.
Да, не бил, не обзывал, но вместе с тем и никогда не носил ее на руках. Не носил, нет! — чего не было, того не было. Случалось: проснется она утром радостная, подхватит его, закружит по комнате, а он — как истукан. Она к нему и так и этак, то со стишками, то со смешками, а у него на все один ответ: сдержанность. Чаще всего эта сдержанность проявлялась в молчании. У него на лице всегда было написано: я занят, озабочен делом. Он прятался в эту личину, как улитка в раковину. Он уползал в эту раковину и от пошлости жизни, и от склок, и от объяснений с женой тоже.
Ведь тогда, когда он увел ее с первомайского вечера, она всю дорогу пыталась вызвать его на объяснение, на откровенный разговор об их отношениях с Мценским. Что стоило ему спросить: «Лена, а откуда ты знаешь Владислава Владимировича?» Спроси он тогда о Мценском, и она все бы ему рассказала. И он бы в ответ на ее откровенность рассказал ей о Шурочке Черепниной и о других женщинах, которые были у него до нее. Она подулась бы, узнав, что она не первая у него женщина, но он обнял бы ее и сказал, что она хорошая, что он любил и любит только ее одну-разъединственную. Что поставь перед ним теперь сорок сороков девушек — молодых, умных, прекрасных собой, — и тогда бы он выбрал ее.
Как она была бы счастлива! Как она целовала бы его!
17
Отсутствие ясности мучило Ивана Антоновича более всего. Не спросил, не узнал — теперь уж никогда не узнает — подумал он, вздохнув. Однако, полежав еще минуту и прикинув так и этак, Иван Антонович перерешил: почему не узнает? А дневник! Ведь она записывала все, ничего не скрывая. Стоит только повнимательнее вчитаться, проанализировать слова, интонацию, и перед ним ясно предстанет картина ее отношений с В. В. Ерунда! Он распутывал вещи посложнее. Он мог построить кривую гидравлического прыжка, где малейший просчет ведет к разрушению плотины. А тут — только стоит прочитать, что написано. Иван Антонович решил, что он и в психологии так же силен, как в гидравлике; и, решив так, он открыл глаза и снова вперился в дневник.
«13 мая. Н. К. приехала с дачи. Хочет вечером сходить в театр — посмотреть „Вассу Железнову“. Вдруг слышу — звонок. Гудит. Я не иду. Гудит еще раз! Не иду. Гудит третий — не иду. Я ей не домработница — пусть открывает сама. Слышу: его голос. Здоровается, целует Н. К. ручку. Сердце вновь застучало: любит — не любит? Походил ради приличия по гостиной. „А где наша прелестная Леночка?“ Голос нарочито безразличный. Артист. Вошел, не закрывая за собой двери. „Леночка, я скучаю без вас. Пойдемте погуляем“. Книги швырнула — и пошли. Н. К. поглядела подозрительно. Ну и шут с ней! Надоела эта опека: дома — мать, а теперь еще эта старуха. Пошли куда глаза глядят. С ним очень легко ходить, я чувствую себя перышком, прилепившимся сбоку.
15 мая. Духота. В аудитории, где сдавали экзамен, нечем дышать. После экзамена подошел Володя К. Володя — милый парень. Он ухаживает за мной со второго курса, но очень неумело. Сейчас не хотелось к нему подходить, не хотелось, чтобы он меня видел (впервые так!). Не надо его, не хочу!
21 мая. Нужно всегда быть до конца твердой. Прав Чернышевский: „Не давай поцелуя без любви“. Тогда не будет этого: „Ах-ах, зачем?“ Хотя все к лучшему в этом лучшем из миров. Разложу все по полочкам: с 1 января по 7 апреля — казалось, что будем хорошими друзьями, и ничего больше. С 7 апреля по 10 мая — новое: можно идти за этим человеком без страха, верить ему. После 10 мая… Сомнения: „Леночка, я не знаю вас как человека или, вернее, почти не знаю, но я знаю определенно, что так думать, так чувствовать может только человек щедрой души…“ Друг Аркадий, не говори красиво!
25 мая. Жаловался на судьбу, рассказывал о своих ссорах с женой. Там у них, судя по всему, назревает конфликт. Этого и нужно было ожидать. Блага — все эти дачи, премии, рестораны — порождают мещанство, а где мещанство, там нет места для любви. Об их отношениях я знала давно — от Н. К. Жена его — смазливая, но бесталанная актриса — хочет сделать из него няньку. Чтобы он хлопотал ей в дирекции роли, чтоб возил продукты на дачу. Она не понимает, что эти блага, которыми он ее окружил, стоили ему нечеловеческого труда. Ему скоро пятьдесят, а он играет каждый день, да еще снимается в кино, да пишет статьи. Она окружила себя льстецами, которые все уши ей прожужжали, что она великая актриса, и т. д. Одно меня теперь интересует — любит ли он сына? Если да, то его терпение к этому мещанству можно еще как-то объяснить.
28 мая. А ведь он косолапый, ей-богу, косолапый! Были в ЦПКиО, гуляли, катались на „чертовом колесе“. В одиннадцатом часу пошли к выходу — видим: на веранде для тайцев полным-полно народу. Я: „Потанцуем!“ Он: „Может, поздно уже…“ Я схватила его за рукав — и на танцплощадку. Начали кружиться, он наступает и наступает мне на ногу. Посмотрела, а он косолапый. Разбирали с ним па, и В. В. сказал, что я очень легко танцую».
«Любит ли сына?», «Легко танцую…» Что за чепуха! Голова шла кругом у Ивана Антоновича. Гидравлический прыжок, от которого рушатся плотины, определить и рассчитать мог, а понять психологию женщины, с которой прожил тридцать лет, был не в состоянии. Где у нее серьезное, а где наивно-девическое? — попробуй-ка отгадай. Где там отгадать! Иван Антонович себя-то понять не мог. Там, где записи говорили о серьезном, он почему-то не волновался. А вот наивно-девические эти ее па так взбудоражили его, что он уже не мог продолжать чтение.
— Стыдно… стыдно, — пошевелил Иван Антонович губами. — Стыдно признаться, и не кому-либо, а самому себе, что не знал, легка ли она была в танце. Легка ли? Послушна ли? Или, может, косолапа, как этот самый В. В.? Не знал. Потому что не танцевал с ней ни разу.
«И теперь уж никогда… — подумал он и тут же со свойственной ему трезвостью решил жестоко — Да что там — танцы! Даже самое большое, самое сокровенное — быть или не быть ребенку, — и это решалось меж ними как-то не так. Не так, как у других людей. Почему-то при этом совсем не говорилось о чувствах, о радости большой семьи, а все самое глубинное, человеческое затмевалось всяческими страхами и заботами: комната мала… закабалит он тебя совсем… негде мне будет работать».
Ну, с первым, с Мишей, все было просто: первенец есть первенец.
В декабре, вскоре после свадьбы, Иван Антонович упросил Мезенцева дать им отпуск, и они уехали в Ленинград. Вернулись в Москву к Новому году. И тут же, очень-очень скоро после их возвращения, выяснилось, что она беременна. Иван Антонович и теперь хорошо помнит свое тогдашнее состояние. Почему-то известие о том, что в скором времени у него появится наследник (как всякий молодой отец, Иван Антонович полагал, что раз должен быть ребенок, то непременно сын), — известие об этом событии не вызвало в нем радости. Скорее, наоборот, навеяло на него грусть. «Зачем же так, сразу! — подумал он тогда. — Вон с Шурочкой Черепниной целый год, а то и больше любились-миловались, и то ничего. А Лена…» Ему жаль было, что они так мало побыли вдвоем, что у них с появлением ребенка не будет уже больше свободы, тайных ласк — одним словом, всего, что, как ему казалось, в избытке бывает у молодоженов.
Однако Иван Антонович только подумал так; Лене же он ничего не сказал, то есть что-то сказал, конечно, но он теперь не помнит, что именно. Пожалуй, сказал даже, что он счастлив. Но при этом никак не выразил своей радости: не расцеловал ее, не взял на руки, не закружился с нею по комнате. Просто, как теперь принято выражаться, воспринял информацию молодой своей супруги с серьезностью занятого человека и с должным пониманием своей все возрастающей ответственности перед семьей и обществом.
Родился мальчик, лобастый, длинноногий — вылитый Иван Антонович. Назвали Мишей — так пожелала Лена. Жить бы да и радоваться! Но и тут у них все нескладно вышло: первый ребенок принес с собой и первые огорчения. Теснота, скученность коммунальной квартиры, бессонные ночи — все это ничего. Хуже другое — вскоре после родов врачи обнаружили у Лены сахар. Поначалу все сошлись на том, что это диабет, и ей прописали уколы и диету, однако количество сахара продолжало катастрофически расти. Врачи встревожились, Иван Антонович тоже. Уговорили Лену лечь в клинику на исследование. К тому времени она уже не кормила мальчика грудью, поэтому малыша оставили дома, на попеченье бабушек. На первых порах трогательное участие в судьбе внука приняла ее мать, Алевтина Павловна. Было смешно и в то же время грустно наблюдать за тем, как чуть-чуть чопорная, с претензией на респектабельность актриса суетилась возле годовалого внука. Помимо шумливости и некоторой склонности к эффектам, у тещи был еще один немаловажный дефект — слабохарактерность. Ребенок очень быстро распознал эту слабинку бабушки и стал донимать ее своими капризами. При каждой малейшей возможности этот крохотный проказник устраивал сцены: то не хотел укладываться в постельку, то начинал требовать, чтобы его кормили из соски. Сначала бабушка затевала с внуком игру, и тогда начинались представления в двух лицах — шумные и очень продолжительные. Однако уже через месяц-другой стало сказываться неравенство сил. Старая актриса от недосыпания и от долгих объяснений с внуком начала сдавать; она раздражалась из-за каждой мелочи, кричала на мальчика, пила сердечные капли. Одним словом, кончилось тем, что теща свалилась с сердечным приступом.