буржуазным духом, чем у самого последнего сочинителя воде
вилей.
Четверг, 27 декабря.
< . . . > Удивительно отсутствие у Золя душевного целомуд
рия. В «Радости жизни» он со всей точностью описал агонию
своей матери *. Я понимаю, если о подобном личном горе рас
сказывается в дневниках, в посмертных изданиях; но включать
это в счет строк, за которые платит газета, — нет, это выше
моего понимания.
Суббота, 29 декабря.
Если я вновь обретаю моего брата в сновидениях, то это
всегда случается во время поездок по железной дороге, и во
сне я тут же теряю его на каком-либо вокзале, в городах, ко
торые мы проезжали в былые времена, и никак не могу его
найти, снедаемый ужасной душевной тревогой.
Понедельник, 31 декабря.
Весь конец этого года моей духовной отчизной были столо
вая и маленький рабочий кабинет Доде. Здесь я находил у му
жа — живое и сочувственное понимание моих мыслей, у же
ны — полное любви и преданности уважение ученицы к учи
телю, и постоянную ровную дружбу, без взлетов и падений, —
у обоих.
ГОД 1 8 8 4
Вторник, 1 января.
Сегодня, 1 января 1884 года, я не сообразил напроситься
на обед к принцессе, супруги Беэн — в Риме, а Ниттисы — в Не
аполе,— вот я и оказался обречен обедать наедине с самим со
бой; чтобы меньше чувствовать свое одиночество, я, в довольно
грустном настроении, уже собрался было пообедать в ресторане,
как вдруг пришли супруги Доде и, сжалившись надо мной, уве
ли меня к бабушке и дедушке *, — а там меня встретила целая
стая маленьких девочек, старых нянюшек в туренских чепцах,
аромат наваристого бульона, смешанный со слабым благоуха
нием турецких курительных свечек, — уютный домашний очаг,
хлебосольный и романтичный.
Среда, 16 января.
Меня навестил Золя.
У него вид и все повадки опытного торговца рукописями.
Он брюзжит по поводу того, что строка колонки в «Жиль Бла-
се» на четыре буквы длиннее, чем в других газетах... Словом,
именно по этой причине он и продал свою рукопись Дюмону
за двадцать тысяч франков, ибо из-за упомянутых четырех букв
в его романе оказалось бы всего восемнадцать тысяч строк...
А сейчас — газета может идти на какие угодно сокращения, его
это не касается... все равно он получит свои двадцать тысяч
франков.
Он беспокоится по поводу романа «Крестьяне» *, над кото
рым должен сейчас работать. Ему бы нужно было провести ме
сяц на ферме в провинции Бос, если только он получит реко
мендательное письмо от богатого землевладельца к его арен
датору, — письмо, предупреждающее о том, что к нему приедут
328
муж с женой — больной женщиной, нуждающейся в деревен¬
ском воздухе... «Понимаете, две кровати в комнате с выбелен
ными стенами — вот все, что нам нужно... И, конечно, столо
ваться у арендатора... Иначе я ничего не узнаю...»
«Железная дорога» * — роман об одной станции, полной дви
жения, и монография о человеке, живущем среди этого движе
ния, и какая-то жизненная драма, — этот роман сейчас еще
ему неясен...
Ему больше улыбается писать что-то связанное с забастов
кой на угольных рудниках * и начинающееся с убийства бур
жуа, зарезанного на первой странице... Потом суд... одни приго
ворены к смертной казни, другие — к тюрьме... И среди судеб
ных прений он начинает серьезное и углубленное исследование
социального вопроса.
В одном письме к Жорж Санд * мой друг Флобер говорит,
что я озабочен лишь тем, чтобы вставлять в свои книги словеч
ки, услышанные на улице, и что он — единственный на целом
свете писатель, способный насладиться образом «брачная сень»
в «Руфи и Воозе».
Он запамятовал, что я неоднократно в его присутствии вос
хищался такими эпитетами, как « бесстрашная нагота» у Мишле,
как «мечтательное бегство» у Гюго. Забавно, что упрек этот
его перо адресует мне, — именно мне, написавшему в моих «Мыс
лях и ощущениях» — книге, которая, кстати сказать, посвя
щена ему, — что прежде всего по эпитету, именно такого рода
эпитету, какой приводит он, и распознается великий писатель.
Смешнее всего здесь то, что сам он никогда в жизни не мог
найти ни одного такого смелого, своего собственного эпитета,
а всегда пользовался пусть превосходными, но общеприня
тыми.
По поводу «Северо Торелли» *. — Человек, пишущий роман
или пьесу для театра, в которых он выводит мужчин и женщин
прошлых времен, может быть уверен, что его произведение об
речено на смерть, чем бы ни козырял в нем автор. Нельзя вдох
нуть жизнь в усопшее человечество, не вложив в него, под
плащи и хламиды, сердце и мозг современного человека; удает
ся лишь воспроизвести среду, в которой жило это человечество.
И когда по поводу того, кто это делает, я говорю: «очень боль
шой талант», я не скажу: «очень большой ум»... — Именно это
и заставляет меня усомниться в большом уме Флобера, который
написал романтическую «Саламбо» в наш век, любящий такой
взыскательной любовью историческую правду.
329
Пятница, 18 января.
Вчера, в четверг, Доде рассказывал про роман, который он
хочет написать об Академии и который предполагает назвать
«Бессмертный».
Вот его замысел. Дурак, посредственность, чья славная
карьера академика от начала до конца будет сделана, — причем
он об этом и не подозревает, — будет сделана его умницей же
ной. Между ними вспыхнет ссора, во время которой она откроет
ему жестокую правду о нем — историю возвеличения ничтоже
ства, — после чего, вероятно, по примеру своего коллеги Оже,
он бросится с моста Искусств в Сену *.
Людям смешно, когда я говорю, что любимое мое правитель
ство — это правление Людовика XV. По сути дела, никто не
замечает, что сия власть, сие правительство были законно уста
новленными, — а это что-нибудь да значит в наше время, — при
чем то было правительство, на которое нравы, философия и
литература оказывали самое гуманное влияние. Пусть и пере
спал государь с несколькими бабенками, все это лишь незначи
тельные эпизоды в здоровой, деятельной жизни нации.
Суббота, 19 января.
Ерунда, ерунда, сплошная ерунда — вся выставка Мане! *
Просто выводит из себя это фокусничанье! Любишь или не лю
бишь Курбе, но признаешь в нем темперамент художника, тогда
как Мане... — это лубочный живописец из Эпиналя *. < . . . >
Среда, 23 января.
У меня сегодня были Золя и Доде.
Большой разговор по поводу гнева литературных кругов,
разразившегося против нас троих с удвоенной силой, — мне ка
жется, это несколько испугало их, чуть встревожило угрозой их
материальным интересам. «Вы слышали, что рассказывала на
днях за обедом госпожа Шарпантье? — вскричал Золя. — В Ака
демии все встали с мест, чтобы аплодировать тираде Палье-
рона *, все встали!..»
Ну и что же? Если бы точно такой выпад имел место сорок
или пятьдесят лет назад против романтизма и Гюго, произошло
бы то же самое. Что до меня, то я рассматриваю этот приступ
бешенства как предсмертную, последнюю судорогу Вечно пре-
330
красного. Кроме того, есть весьма утешительное обстоятель
ство, а именно: во вражеском лагере не существует в настоя
щее время ни одного талантливого человека.
Золя набросал курьезный портрет Гюисманса, у которого и
его семейные обязанности, и рукописи, и замыслы — все упоря
дочено, для всего заранее отведено определенное время, все, так
сказать, бюрократизировано. < . . . >