Ги де Мопассан.
Гравюра Демулена
А. Доде, Г. Флобер, Э. Золя, И. С. Тургенев на «Обеде пяти».
Иллюстрация Мирбаха к книге А. Доде «Тридцать лет в Париже»
Мистраль.
Фотография Э. Перу
А. Доде с женой в парке Шанрозе.
Фотография
Сначала разговор идет о Тэне. Когда все мы по очереди
пытаемся определить, в чем же состоит неполнота и несовер
шенство его таланта, Тургенев перебивает нас, заявляя с при
сущими ему оригинальностью мысли и мягким выговором: «Это
будет не слишком изысканное сравнение, но все же позвольте
мне, господа, сравнить Тэна с одной охотничьей собакой, кото
рая была у меня когда-то: она шла по следу, делала стойку, ве
ликолепно проделывала все маневры охотничьей собаки, и толь
ко одного ей не хватало — нюха. Мне пришлось ее продать».
Золя просто тает, наслаждаясь вкусной пищей, и когда я
спрашиваю его:
— Золя, неужели вы гурман? — он отвечает:
— Да, это мой единственный порок; дома, когда на столе
нет ничего вкусного, я чувствую себя несчастным, совсем не
счастным. Больше мне ничего не надо — другие удовольствия
для меня не существуют... Разве вы не знаете, какая у меня
жизнь?
И, помрачнев, он открывает перед нами страницу своих зло
ключений.
Удивительно, до чего этот толстый и пузатый человек лю
бит ныть, все его излияния полны меланхолии!
Сначала Золя нарисовал нам одну из самых мрачных кар
тин своей юности, описал свои каждодневные огорчения, оскор
бления, которые сыпались по его адресу, атмосферу подозри
тельности, его окружавшую, и нечто вроде карантина, которому
подверглись его сочинения.
Тургенев вскользь замечает:
— Удивительное дело, один мой друг, русский, человек
большого ума, говорил, что тип Жан-Жака Руссо — тип исклю
чительно французский, и только во Франции можно найти...
Золя его не слушает и продолжает свои стенания; а когда
мы говорим, что ему не на что жаловаться, что для человека,
которому нет еще и тридцати пяти лет, он немалого достиг,
он восклицает:
— Ну так вот, хотите, я буду говорить совершенно иск
ренне? Вы скажете, что это ребячество — тем хуже! Мне ни
когда не получить ордена, мне никогда не стать членом Акаде
мии, мне никогда не удостоиться тех наград, которые могли бы
официально подтвердить мой талант. В глазах публики я на
всегда останусь парией, да, парией!
И он повторяет несколько раз: «Парией!»
Мы высмеиваем этого реалиста за его жажду буржуазных
регалий. Тургенев с минуту смотрит на него иронически-по-
13 Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
193
кровительственным взглядом, потом рассказывает прелестную
притчу:
— Послушайте, Золя, когда в русском посольстве было тор
жество по случаю освобождения крепостных — события, кото
рому, как вы знаете, и я кое-чем содействовал, мой друг граф
Орлов, — я когда-то был свидетелем у него на свадьбе, — при
гласил меня на обед. В России я, возможно, не первый среди
русских писателей, но поскольку в Париже другого нет, ведь
вы согласитесь, что первый русский писатель здесь все-таки я?
Ну так вот, несмотря на это обстоятельство, мне отвели за сто
лом — как бы вы думали, какое место? — сорок седьмое! Меня
посадили ниже попа, а вам известно, с каким презрением от
носятся в России к священникам!
И как вывод из сказанного, в глазах Тургенева заиграла лу
кавая славянская улыбка.
Золя словно прорвало. Этот толстый малый, по-детски наи
вный и капризный, как избалованная проститутка, исполнен
ный зависти с оттенком социализма, продолжает рассказывать
нам о своей работе, о ежедневном уроке в сто строк, который он
заставляет себя выполнять, о своем монашеском образе жизни, о
своем домоседстве; единственное его развлечение по вечерам —
несколько партий в домино с женой и визиты земляков. И ме
жду прочим, у него вырывается признание, что, по сути дела,
самое глубокое удовлетворение, самую большую радость до
ставляет ему сознание того воздействия, того подавляющего
влияния, которое он оказывает на Париж из своей убогой норы
своею прозой; он произносит это неприятным тоном, словно
берет реванш, — он, горемыка, так долго прозябавший в нужде.
В течение всей этой горькой на вкус исповеди писателя-
реалиста слегка подвыпивший Доде напевает про себя прован
сальские народные песни, словно упивается мягкой и музыкаль
ной звучностью поэзии лазурного неба.
Пятница, 29 января.
Сегодня вечером зашел в Комиссию * под председательст
вом Шенневьера — мне было любопытно узнать, что сталось со
злосчастной выставкой картин из провинциальных музеев.
Я вошел в тот момент, когда сухой и чопорный Делаборд
убеждал Комиссию отказаться от проекта. Стоит изучить по
вадки этого холодного честолюбца, стремящегося занять место
моего друга; с удовлетворением сознаешься себе, что раскусил
его лицемерную подлость, — он всячески старается подорвать
идею, которая, будучи осуществлена даже неполностью, могла
194
бы укрепить позиции его соперника. И я наблюдаю извержение
желчи у этого чахоточного мозгляка; его мерзкий искривлен
ный рот и землистый цвет лица — цвет чернослива, который
вымочили в воде, прежде чем варить, — уже несут на себе
печать смерти. Забавно следить за его поединком с Шенневье-
ром: тот с истинно нормандской хитростью делает вид, что по
гружен в блаженную дремоту, и отвечает человечку из Каби
нета эстампов только мерным покачиванием своего грузного
тела — словно священник, который кропит святой водой.
Собственно говоря, я не знаю, зачем я опять сюда пришел.
Все эти люди за столом, покрытым зеленым сукном, все эти
медоточивые господа из Комиссии, эти литераторы-дельцы, дела
ющие карьеру с помощью всемогущего принципа Ты мне — я
тебе вызывают у меня физическое отвращение. Так что толку
ломать копья перед этими людьми в защиту французского ис
кусства, которое они понимают не лучше искусства других на
родов, но еще не научились уважать? <...>
Суббота, 30 января.
Сегодня мне было очень тягостно и неприятно подписывать
в печать книгу и ставить там, где прежде стояли два имени —
Эдмон и Жюль, — только одно свое имя.
Четверг, 4 февраля.
Сегодня работал в Архиве. В этом небольшом зале между
двумя шкафами, где хранятся наиболее важные рукописи и до
кументы, в мягком свете, который словно просачивается сквозь
колбу гравера, среди столов, покрытых черным марокеном,
среди всех этих господ с орденами, склоненных над свитками
иссохшего пергамента, на котором виднеются удлиненные
буквы времен Меровингов, под этой кафедрой, за которой
важно восседает служитель в пенсне и в белом галстуке, со
стальной цепью на шее, — во всем этом окружении работа при
нимает серьезный и даже несколько торжественный характер.
Четверг, 18 февраля.
Я никогда не бывал на заседаниях Академии, и мне любо
пытно увидеть собственными глазами, услышать собственными
ушами всю эту китайскую церемонию. Принцесса любезно снаб
дила меня билетом, и сегодня утром, после завтрака, все мы —
принцесса, госпожа де Гальбуа, Бенедетти, генерал Шошар и
я — отправились в Институт *.
13*
195
Эти праздники ума организованы достаточно плохо; и не
смотря на изрядный холод, приходится долго стоять в оче