Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

стояли корявые, приземистые деревья: чахлые вязы с серыми

стволами в желтоватом лишайнике... и карлики дубки, объ

еденные гусеницами так, что их листья напоминали кружево...

Этот поникший, заморенный лес, покрытый серой пеленой

пыли, налетавшей с проезжих дорог... В ветвях никто не пел,

по жесткой земле не ползали насекомые... Вот таким же пыль

ным и душным был когда-то Булонский лес: общедоступный,

пошлый, почти лишенный тени уголок у ворот столицы, куда

валом валит простонародье, — не лес, а карикатура, весь усеян

ный пробками, прячущий в зарослях арбузные корки и пове

сившихся горемык» 1.

И вот, в работе над нашими книгами мы постепенно при

шли к тому, что мой брат взял на себя главным образом руко

водство стилем, я же — общим замыслом произведения. Порой

ему бывало лень искать, добиваться, выдумывать, он как бы

1 Отрывок из «Жермини Ласерте» дается в переводе Э. Л. Ли-

нецкой. ( Прим. ред. )

620

не снисходил до этого, но он умел находить более удачные де

тали, чем я, — когда хотел постараться. Быть может, — ведь он

уже страдал печенью и пил виши, — это было началом умствен

ного переутомления? К тому же он всегда испытывал отвращение

к слишком большой плодовитости, к книжному изобилию, как

он выражался. Он постоянно твердил: «Я рожден, чтобы за всю

жизнь написать один маленький томик в двенадцатую долю

листа в духе Лабрюйера, и ничего больше, кроме этого то

мика». Только из нежности ко мне он до конца своих дней не

прекращал сотрудничества со мною, и лишь, горестно вздыхая,

бросал: «Как, еще один том? Нет, в самом деле, не слишком ли

много мы написали этих томов в четвертую, восьмую, восем

надцатую долю листа?» И порою, думая об этой навязанной

ему мною ужасной жизни, целиком заполненной трудом, я ис

пытываю угрызения совести, меня мучит страшная мысль, что

именно это ускорило его конец.

Но, полностью возложив на меня всю черновую работу по

созданию наших книг, мой брат по-прежнему со страстью тру

дился над стилем; в одном из писем к Золя *, отправленном на

другой день после смерти брата, я рассказал, как увлеченно

он оттачивал форму, чеканил фразы, выбирал слова, снова и

снова принимаясь за написанные вместе куски, которые нас

вначале удовлетворяли, переделывая их часами, по полдня, с

почти гневным упорством, здесь меняя эпитет, там придавая

ритмичность периоду, еще в другом месте перестраивая оборот

речи, — и переутомлял, иссушал свой мозг в поисках этого со

вершенства стиля — столь трудно достижимого, порой просто

невозможного для французского языка, — чтобы выразить со

временные чувства; и после этого каторжного труда долго ле

жал на диване, разбитый, молчаливый, окруженный облаком

дыма от сигары с опиумом.

Никогда он не отдавался этой работе над стилем с большей

яростью, чем в последнем романе, который ему довелось пи

сать, — в «Госпоже Жервезе»; и мне думается, что болезнь, ко

торая его убивала, сообщила ряду мест этого романа некий

восторг религиозного опьянения.

Понедельник, 30 декабря.

<...> Выставка у Бинга. Я не против самой идеи выставки,

но я против этой, сегодняшней выставки.

Как! Стране, у которой была кокетливая мебель XVIII века,

с округлыми формами, предназначенная для неги, угрожает

621

теперь эта грубая и угловатая мебель, которая кажется сделан

ной для недоразвитых людей, живущих в пещерах и в хижинах

на сваях. Неужели Франция приговорена к формам, словно

получившим премию на конкурсе уродства, к дверным и окон

ным проемам, нишам буфетов, заимствующим очертания

у пароходных иллюминаторов, к спинкам диванов, кресел,

стульев, усвоивших грубую прямизну железных листов и оби

тых тканью, на которой птицы цвета гусиного помета летают

на мутно-голубоватом фоне, словно в обмылках; к туалетным

столикам и прочей мебели, родственной тем умывальникам,

какие можно увидеть у зубных врачей, разместившихся вокруг

Морга? Неужели парижанин будет есть в такой столовой, среди

панелей, окрашенных под красное дерево, с позолоченными

арабесками, возле камина, смахивающего на сушилку для

полотенец в общественных банях? Неужели парижанин будет

спать в этой кровати, которая представляет собой матрас, поло

женный на надгробный камень?

В самом деле, не утратим ли мы свое национальное лицо,

не будем ли морально порабощены, не подпадем ли под еще

более тяжкое иго, нежели иго чужеземного завоевания, в наше

время, когда во Франции нет места ни для какой литературы,

кроме московской, скандинавской, итальянской, а может быть,

вскоре еще и португальской; когда во Франции, видимо, нет

места ни для какой другой мебели, кроме англосаксонской или

голлландской?

Нет! Нет! Это будущая меблировка Франции? Нет! Нет!

Выходя с этой выставки, я не мог удержаться и повторял

на улице во весь голос: «Бред... бред уродства», — и какой-то

молодой человек, приблизившись, спросил: «Вы что-то сказали,

сударь?»

ГОД 1 8 9 6

Четверг, 9 января.

Приходил Антуан; он говорит, что в Водевиле явно соби

раются в ближайшее время взяться за постановку «Манетты

Саломон»; потом, пустившись в откровенность, он клянется,

что оба директора только притворяются, будто не ладят друг

с другом, а на самом деле отлично спелись и вместе обделы

вают свои темные делишки, что Режан забрала такую власть

в театре, что ни одна фигурантка не смеет без ее разрешения

даже украсить волосы голубой лентой.

Заметив в одной из разложенных на столе газет объявление

о предстоящих гастролях Дузе во Франции, он восклицает, что

это необыкновенная артистка, что своим успехом она прегра

дила Саре Бернар все пути в Европу и той не осталось теперь

ничего другого, как совершать турне по экзотическим странам,

что только одной Дузе по плечу роль Фостен и, наконец, что

в этой женщине есть что-то от Декле с ее трогательной, наив

ной непосредственностью, которая сочетается со вспышками

темперамента, достойного Сары Бернар или Муне.

Уходя, он дает мне понять, что не пройдет и двух-трех лет,

как он станет директором Одеона. < . . . >

Четверг, 23 января.

<...> Вечером у Доде беседуем об эпидемии восхищения

Верленом, о фанатизме нынешнего молодого поколения, кото

рое готово провозгласить его первым поэтом века. Кто-то рас

сказывает о последней причуде Верлена: выкрасить все в своей

лачуге под золото — все, даже звонок.

623

Роденбах вспоминает, что недавно при нем Верлен пере

дал какие-то свои стихотворения Ванье, и последний спросил,

как будет называться сборник. «Посмертная книга»! — ответил

Верлен. И Роденбах добавляет: «Это его собственная судьба

говорила его голосом» *.

Пятница, 24 января.

< . . . > Жизнь, заполненная правкой корректуры «Хокусаи»,

ведением «Дневника», перечитыванием и правкой «Манетты

Саломон», поднимает меня над обыденным существованием и

погружает в какую-то лихорадку, не лишенную своей прелести.

Четверг, 30 января.

Сегодня, готовя литографию с моего портрета, Каррьер

говорил: «Своим ремеслом я овладел только с той минуты, как

сделал открытие, что контур любой вещи — это кривая линия,

ни в коем случае не прямая». И, рисуя на листке бумаги руку,

он добавляет: «Видите, тут должна быть такая же волнистая

линия, как если бы вы рисовали растение... И точно так же

нужно рисовать женщину, горизонт, — все, что угодно». <...>

179
{"b":"274697","o":1}