— Генерал-губернатор Тотлебен на некоторых участках расставляет солдат, особенно на переездах. По счастью, мы ныне избавлены от этих хлопот.
— Отчего же, барон?
— Получена депеша, что поезд государя проследует по другой дороге.
— Ах, какая жалость! — невольно вырвалось у Веры.
— Отчего же. Мы все довольны: гора с плеч. Последнее время возросла опасность покушений, и нам предъявляются строгие требования...
— Боже мой, какой ужас! — воскликнула Вера. — Мне стало плохо, барон, простите. — Она торопливо щёлкнула замочком ридикюля, вытащила флакончик нюхательной соли и поднесла его к носу. — Простите меня, дорогой барон. Вы были так любезны... Мы ещё встретимся...
— Может, вам нужна помощь? — барон был несколько обескуражен. Он не мог понять, что привело его очаровательную посетительницу в такое волнение.
— Благодарю вас, я сама...
И пошатывающейся походкой Вера вышла из кабинета. Оказавшись за порогом, она заторопилась. «Ах, чёрт возьми, столько хлопот, столько усилий — и всё напрасно! Надо немедленно сниматься и уезжать. Придётся Николаю отправиться к Михаилу и Тане — предупредить их. Всё сорвалось, слава Богу, не по нашей вине. А что повелит комитет? Куда податься дальше? Чем заняться?»
Она взяла извозчика и поехала на Екатерининскую. Кибальчич, задвинувши все засовы, приготовлял своё опасное варево, готовясь вечером отвезти его в путевую сторожку.
Вера долго звонила и стучала. Наконец, услышав её голос, он отпер.
— Отчего на окне нет горшка с геранью! — накинулась она на него. — Я так и подумала, что ты захлопотался.
— Прости меня, я так торопился — боялся, что не успею, — оправдывался он.
Вера рухнула в кресло и закрыла лицо руками. Кибальчич испуганно глядел на неё.
— Что случилось, Вера?
Она долго не отвечала, и он окончательно переполошился. Тотлебен свирепствовал: казни следовали за казнями, обыски за обысками, людей хватали прямо на улице...
— Неужели провал?
Она помотала головой.
— Всё напрасно. Царский поезд проследует по другой дороге.
Глава двенадцатая
ПРИГОВОР ВСТУПИЛ В СИЛУ...
Правительство находится в состоянии
изоляции, внушая серьёзную тревогу всем,
кто искренно предан императору и отечеству.
Дворянство <...> не понимает своих истинных
интересов, недовольно, возбуждено,
несколько непочтительно, раздроблено на
множество различных течений, так что оно
в данный момент не представляет серьёзной
опоры. Купечество мало вмешивается в политику,
но оно не пользуется доверием и не оказывает
никакого полезного воздействия на массы.
<...> Крестьяне образуют более или менее
независимую или беспокойную массу,
подверженную влиянию опасных иллюзий и
несбыточных надежд. Наконец, армия...
начинает колебаться и уже не представляет
собой гарантии абсолютной безопасности.
Валуев — из Дневника
Император был в смятении. Умирала, а лучше сказать — угасала его венчанная супруга, Мария Александровна. Умирала без жалоб, без стонов — тихо, с достоинством, как жила. Умирала та, которой он в свой вершинный год клялся в вечной любви. Рядом с нею были приближённые, верные фрейлины и статс-дамы.
А он, супруг, отчего-то боялся навещать её. Боялся её взгляда, хотя знал, прекрасно знал, что не прочтёт в нём ни осуждения, ни жалобы, а скорей всего прощение. Вот эта мысль более всего угнетала его. Ему хотелось бы сказать ей какие-то тёплые слова — благодарности, сочувствия, признательности за всё то, оставшееся вечным и прекрасным, что соединило их три десятилетия назад.
Но он не мог. Не мог преодолеть себя, угрызений совести. Чувствовал, что пропустил тот момент, когда ещё можно было произнести те слова, которые заготовил прежде и которые жили и теснились в нём, и получить великодушное прощение и отпущение.
Раза два в неделю он всё-таки, преодолевая стыд, или чувство, похожее на стыд, забегал на её половину, коснеющим языком, словно бы не Мария Александровна, а сам он — на смертном ложе, торопливо произносил дежурные слова утешения и тотчас скрывался. Она кивала головой, словно бы понимая его состояние, а раз даже подняла руку, как видно, желая его перекрестить. Но рука бессильно пала на подушки.
— Не могу, нет сил, вина гложет, словно червь, словно змея жалит, — признавался он, император всея Руси, своей Кате. — Кабы не дети, взрослые дети, они глядят на меня осуждающими глазами. А чем я виноват, что полюбил тебя... Разве можно осудить человека за любовь? Ведь я такой же человек, как все вокруг, как мои враги, наконец.
Он забегал к ней ненадолго. Озабоченность не покидала его. Социалисты-революционеры становились всё наглей. По утрам дворники с трудом сдирали листовки на стенах не только обывательских домов, но и присутственных мест и даже дворцов великих князей. А однажды листок обнаружили на Александровской колонне, на самой Дворцовой площади. Когда Александру доложили об этом, он взъярился.
— Где были патрули?! Спали! Дрыхли, чёрт бы вас всех побрал! Скоро взорвут Зимний! Дождусь того с таковой службой.
Он не знал, что недалёк тот день, когда взрыв действительно прогремит в самом Зимнем дворце. Ему хотелось уехать как можно дальше от всех этих треволнений, от каждодневного ожидания беды. Александр не был ни жесток, ни трусоват, но вот это постоянное напряжение меняло его на глазах у близких. Прежде, когда ему подносили приговоры на конфирмацию, он непременно старался смягчить их, вникнуть в существо дела, дабы облегчить участь осуждённого. Но учащавшиеся убийства должностных лиц, покушения, все эти листки и газетки, призывавшие к террору, к восстанию, воспевавшие насилие, наконец вынесенный ему самому смертный приговор — всё это ожесточило его. И он часто не глядя подписывал своё «Быть по сему» под приговорами о казни через повешение или расстрел.
— С волками жить — по волчью выть, — любил он приговаривать теперь в любом случае. Впрочем, даже так называемая либеральная пресса не одобряла террористов. Да и можно ли одобрять смертоубийство? Указывали лишь на случаи неосновательных смертных приговоров. Да, такие были. Власть на местах потеряла голову. Генерал-губернаторам были даны широчайшие полномочия. Особенно свирепствовал на юге, в Одессе Тотлебен, овеянный славою победителя в только что отгремевшей русско-турецкой войне. Тотчас докопались до истинного звучания его фамилии: не Тотлебен, а Тодлебен, то есть смерть-жизнь. Жизнь следовало отбросить, оставив одну смерть, что генерал, по большей части, и делал. Прославленный Гурко, владычествовавший в Петербурге, был куда милостивей, да и воссевший в Харькове Лорис-Меликов тоже карал с оглядкою, стараясь соблюсти справедливость.
Лорис был смышлён. Боевой генерал, покоритель Карса, что почиталось в военных кругах блестящей операцией, он в новой должности продолжал действовать разумно: «Кнут да пряник в равных пропорциях». Александр пригляделся и оценил. Он по-прежнему желал умиротворения, всякое кровопролитие ему претило. Хотя министры, столпившиеся вокруг трона, наперебой доказывали ему, что крамолу и крамольников надобно искоренять без всякой пощады, иначе она начнёт ветвиться со всё большей дерзостью.
Лорис-Меликов был армянин — единственное, что удерживало Александра до поры до времени от желания призвать его «на царство». Если грузинские вельможи почитались равными, то на армян отчего-то смотрели косо. Хотя род армянских князей Аргутинских-Долгоруких оказывал российскому престолу важные услуги, это было известно лишь в ограниченном кругу. Подавляющая же обывательская масса была полна предрассудков — «инородцы» считались людьми второго сорта. Мало кому, например, было известно, что армяне приняли христианство задолго до русских, до славян — ещё в четвёртом веке. Что армянская церковь — самая древняя в России, равно и культура этого народа, постоянно подвергавшегося нашествиям прежде всего турок-османов. За века своей государственности ему пришлось многое претерпеть, пока он не прибился под крыло окрепшей России.