Желябов с товарищем, никем не узнанные, следовали за царём и его свитой. Оба вглядывались в своего главного врага и в остальных врагов помельче, желая унести их в памяти.
— Вот бы шарахнуть, — вполголоса произнёс спутник Желябова. — Неужто у нас не нашлось бы желающих?
— Нельзя! — сухо оборвал его Желябов. — В такой день нельзя. Это обернулось бы против нас. Нас бы прокляли...
— Ну и прокляли бы. Зато настало бы царство справедливости.
— Молчи, болван, — зашипел Желябов. — До царства справедливости стало бы как до неба...
— Ишь, шагает точно петух... Голову поднял... Не боится, — продолжал тот своё. — Ты как хочешь, Андрей, но такой момент упущен!
— Нам нужен только он. Он один, — не останавливаясь, пробурчал Желябов. — Нас уже клянут за одиннадцать солдат Финляндского полка, погибших при взрыве в Зимнем.
— Жертвы всё равно неминуемы. Они были и будут...
— Мы должны прежде всего жертвовать собой ради великой цели. Безвинные не должны гибнуть...
Митрополичий хор завёл «Со святыми упокой...». На мгновенье он перекрыл невнятный гул людского сборища, шарканье шагов, топот копыт. На глазах Александра блеснули две слезинки. Он не утирал их, и глаза сушил ветер, дувший с Невы.
Он был сентиментален смолоду, хотя и старался подавить в себе эту чрезмерную чувствительность. Но с годами она стала проявляться чаще, с порывами, и он уже не скрывал и не стыдился слёз. Всё в нём обострялось, как бывает в старости. А он всё чаще и чаще ощущал груз лет, однако старался не подавать виду. И избегал разговоров на эту тему.
— Плачет, — заметил спутник Желябова. — Гляди, плачет.
— Человек же, — огрызнулся Желябов. — Супругу хоронит.
— Постылую, заброшенную. С молодой забавляется...
— Да замолчишь ты наконец! — рявкнул Желябов.
В крепость толпу не пустили. Плотный заслон гвардейцев оттеснил людей. Ворота затворились за траурной процессией.
Тишина собора была особенной — гулкой и чувствительной. Каждый звук усиливался и казался значительным. Гроб внесли на плечах Александр с сыновьями. Хор снова затянул «Со святыми упокой...», и здесь, под каменными сводами, пение казалось чересчур громогласным и даже неуместным.
Последние напутственные слова митрополита, последние всхлипы и стоны женщин. И всё кончилось.
Глава девятнадцатая
НЕ УСПЕВШИ ИЗНОСИТЬ САПОГ...
Третьего дня ко мне заезжал Мишель Премьер
(Лорис-Меликов. — Р. Г.). Особенно любезен...
Должно быть что-нибудь значить. И точно:
оказывается, что государю угодно, чтобы я
участвовал в совещании относительно
представленной гр. Лорис-Меликовым записки.
Ближний боярин мне вчера её прислал, монумент
посредственности умственной и нравственной.
При наивно циническом самовосхвалении,
при грубом каждении государю и грубом
изложении разной лжи, — прежняя мысль
о каких-то редакционных комиссиях из
призывных экспертов.
Валуев — из Дневника
— Нет, ты меня не понимаешь, все вы меня не понимаете, — расстроено говорил Александр своему министру двора, — я вынужден торопиться. Надо мною рок... — не договорив, он махнул рукой. То был жест отчаяния — жест простого смертного, а не повелителя огромной империи.
Лицо Адлерберга выразило удивление, и тогда Александр со странной обречённостью прибавил:
— Меня мучает предчувствие... Вот уже несколько месяцев... Я никому не обмолвился... Даже ей... Ты знаешь, что меня преследуют убийцы. Бог меня хранил до поры. Но милость его не бесконечна... Они меня достанут. Жизнь моя замкнётся... Меня преследует число двадцать шесть. Брат Костя говорит, что я суеверен. Может быть. Но каждый раз это число как-нибудь пакостит мне — мелко или по крупному. Я ничего не могу поделать, ничего. Стараюсь ничего не предпринимать двадцать шестого числа, не связывать своих действий с ним. Но непременно что-нибудь случается. Либо со мною, либо с моими близкими. Близится двадцать шестая годовщина моего правления. Меня донимает неотвязная мысль: она станет последней. Я обязан обеспечить Катерину Михайловну и моих детей. Моих и её. Я должен торопиться. Бог с ними, с приличиями, с обычаями. Четырнадцать лет назад я дал ей слово. Я обязан его сдержать.
Адлерберг пожал плечами. Он был поражён. Настолько, что не смог выговорить не слова. Такого на его памяти не было с государем. Такой обречённости, такой безысходности. Он был натурой в общем-то сильной, чуждой всяких суеверий, ничего такого за ним не водилось.
Министр не знал, что сказать. То, что он услышал, было так неожиданно, так ошеломительно. Наконец он промолвил:
— Я что... Я, Государь, забочусь только о вашем добром имени. Старшие дети... Ваши братья и сёстры... Двор... Священный синод... Как отнесутся они к вашему решению?
— Мне в высшей степени наплевать. Я волен в своих поступках и решениях, доколе я император. Об этом акте будет знать ограниченное число лиц. Ты в том числе.
Адлерберг поклонился. Он был тронут и в то же время обеспокоен. Александр продолжал:
— Я не намерен посвящать в это даже моих братьев. Кроме, может быть, Кости. И даже старших детей, за исключением наследника. Каждый, кто будет посвящён, должен дать слово молчать об этом моём решении, об акте бракосочетания. Разумеется, я должен буду оформить его при свидетелях. Оставить, так сказать, законное завещание, по всей форме узаконить мою волю. А дальше... Кто знает, что случится дальше. Один Господь над нами. Но он промолчит, — с горечью закончил Александр.
— Государь, я всецело на вашей стороне, — Адлерберга понесла волна сочувствия и даже жалости. Он был предан — без лести — своему повелителю и если решался ему возражать, то в его же интересах. — И если я позволю себе противность, то только потому, что это отразится...
— Э, да Бог с ним, — не дал ему докончить Александр. — Мне в высшей степени безразлично мнение двора, света, общества. Даже европейских дворов, да. Я действую так, как подсказывает моя совесть и честь. Именно честь. А на мнения мне наплевать. Дядюшка Вилли в собственноручном письме предостерегает меня от потворства конституционерам. До него дошло, что Лорис-де возымел сильную власть и намерен уговорить меня принять конституционную форму правления. А я и без Лориса склонен пойти на это. Представительная форма власти неминуема, и Россия последует примеру европейских монархий. Нужна лишь постепенность, обдуманность каждого шага.
— Сопротивление будет слишком велико, — нерешительно заметил министр.
— Волков бояться — в лес не ходить. Будто я не предвижу. Сколько уж мне пришлось преодолеть, чрез такой частокол продираться... Все мне мешали, даже доброжелатели. Да и я хорош был — клонился то в одну, то в другую сторону, слушал то одного, то другого. Ничего хорошего, как видишь, из этого не вышло: власть зашла в тупик и никак не может из него выбраться.
На Александра нашла какая-то ожесточённая покаянность. Он стремился выговориться, словно бы торопясь сказать то, что давно его преследовало и терзало. Такой Александр представал пред Адлербергом едва ли не впервой.
— Меж молотом и наковальней — и так всё царствование. Отец не ведал ни сомнений, ни колебаний, шёл вперёд и вперёд. Его царствование было жестоко. Я должен был оправдать надежды тех, кто ждал от меня совсем иного. Не получилось!
— Помилуйте, Государь: получилось, но не вполне. Да и кто из ваших предков был последователен в своих намерениях...
— Великий Пётр. Да и прабабка Екатерина. Не до конца, разумеется: история, как я знаю, не ведает такого монарха, который бы до конца следовал своему плану. Разве что железный хромец Тимур. Но он всё сокрушал на своём пути, огнём и кровью пролагал путь, не ведая ни сомнений, ни жалости. А меня то и дело мучили сомнения, — с неожиданной прямотой признался Александр.