— Ну а что Шувалов, посол Убри? — угрюмо спросил Александр.
— Убри, Государь, пустое место, он стал человеком Бисмарка и пляшет под его дудку. А Пётр Андреевич... — Горчаков пожевал губами. Он затруднился с ответом: Шувалова он не любил и даже побаивался, зная его сыскные способности и любовь к тайному знанию. Да и не все Шуваловы таковы. Был Иван Иванович, отказавшийся в отличие от своих кузенов, фаворита Елизаветы, от графского титула, покровитель наук и искусств, друг Ломоносова, Фонвизина, Дашковой и прочих славных людей, основатель Московского университета; был Павел Андреевич, младший брат нынешнего, воин и дипломат, не столь зловредный, как «Пётр по прозвищу четвёртый», но тоже с червоточинкой. Корни-то, корни — в Тайной канцелярии... — Пётр Андреевич, Государь, — наконец решился он, — тоже подпал под влияние Бисмарка да и лорда Биконсфилда. Не скажу, чтоб он не пытался протестовать противу навязанных нам ограничений, но как-то вяло, да, вяло.
Александр вышел из-за стола и стал расхаживать по кабинету. Горчаков следил за ним глазами, однако и это движение давалось ему нелегко. Он вполне разделял чувства императора, своего повелителя. Россия должна была пережить очередное унижение, проглотить пилюлю, приготовленную ей Англией в согласии с другими державами. А ведь так лицемерно заверяли в своих дружеских, даже союзнических чувствах, так заверяли...
Тяжкое молчание повисло под сводами кабинета. «Надобно отправить его в отставку, — думал Александр, — однако же кем заменить? Кем?» Никто не приходил на ум. Старцы по-прежнему окружали его, но что толку, что они имениты, что в прошлом у них кое-какие заслуги. А сам он тоже в весьма почтенных летах, но мог бы ещё задавать тон во внешней политике да и обязан был... Ослабил вожжи, даже отпустил их, вместо того чтобы натянуть решительной рукою. Сам виноват: прирос к месту, к своей Катеньке и всё глубже и сильней увязал в ней. Супруга, Мария Александровна, плоха, угасает и, похоже, скоро угаснет. И вот тогда он объявит всем, что Катерина Долгорукова — его невеста перед Богом. Он решился. Надобно только исподволь готовить к этой мысли близких. Сначала братьев, потом детей. Константин поймёт прежде других... Была бы жива тётушка Елена Павловна, она бы смягчила, всех умиротворила, такой у неё был талант...
— Что ж, Александр Михайлович, к сожалению, мы ничего не в состоянии изменить. Нас обвели вокруг пальца, — наконец заговорил он. — Да, обвели, употребили. Я тебе благодарен несмотря ни на что. А теперь можешь быть свободен. Война окончена, и точка поставлена.
Горчаков торопливо откланялся и волоча ноги вышел из кабинета. Голова его тряслась то ли от ветхости, то ли от сдерживаемых слёз. Он понимал недовольство своего повелителя и, спускаясь по лестнице, опираясь на руку гофмейстера, думал, что могли означать слова государя «можешь быть свободен». Навсегда? Или только на сегодня? И на ком либо на чём поставлена точка? Последняя ли это точка для него, князя Александра Михайловича Горчакова, канцлера, управлявшего внешними делами России вот уже двадцать два года, после Карла Васильевича Нессельроде. Этот его предместник отличался чрезмерной осторожностью, пожалуй, был даже трусоват, особенно в последние годы, Меттерних был его кумиром, а Австро-Венгрия — образцом государственности. Зато и просидел в кресле канцлера и министра сорок лет: лавировал, маневрировал, угождал. Он, Горчаков, многое от него перенял, но и со многим был втайне несогласен. Что ж, теперь — он сознавал это — проходит и его время. Может, уже прошло?
А государь отправился к своей Кате, утешительнице. Последнее время он находил в её объятиях единственное утешение от многих и великих неприятностей, обрушившихся на его царствование. Не только вовне, но и изнутри. Крамола множилась и разрасталась. Третье отделение возглавили бездарные люди. Один Потапов чего стоил — дурак дураком. Только пугал, а ничего не умел и ничего не видел. Пришлось отправить его в отставку. Шувалов был, конечно, умнее прочих. Но он оказался слишком языкаст и, как Александру тотчас передали добивавшиеся его благосклонности дамы, называл своего государя чуть ли не идиотом. Это уж было из рук вон. И Катю он преследовал всяко.
Неужто не искоренить крамолу? До того обнаглели, что в Зимнем дворце в светлое Христово воскресенье обнаружилась листовка некоего преступного сообщества, называвшего себя «Молодой Россией». Листки клеятся на дома, на заборы, рассылаются по почте. В градоначальника Фёдора Фёдоровича Трепова стреляла стриженная нигилистка девица Засулич, и суд её оправдал. Председательствовал на нём известный вольнодумец Кони, но присяжные-то, присяжные. Нет, суд присяжных по политическим делам недопустим, надобно его отменить. В Харькове был убит кузен другого вольнодумца Петра Кропоткина генерал-губернатор Дмитрий Николаевич Кропоткин[28], на которого Александр возлагал немалые надежды как на человека, преданного престолу. Генерал Мезенцов, шеф жандармов, был среди бела дня зарезан в столице, и его убийца преспокойно удалился с места преступления. В Киеве террористы убили жандармского полковника Гейкинга...
Но мало кого удалось изловить. Более того: трое злоумышленников яростно сопротивлялись девяти жандармам, которые так и не смогли их одолеть, так что пришлось вызвать взвод солдат на подмогу. И только после этого их повязали, а главаря, некоего Ковальского, после краткого суда повесили.
Нет, долее так продолжаться не может! Кучка злонамеренных личностей возмутила всю Россию, лишила её спокойствия, благонамеренные подданные вопиют. А власть, выходит, бессильна...
— Я не желаю Никому зла, — жаловался Александр Кате, — единственное, чего я хочу после всех горьких событий последних лет, — мира и спокойствия подданным. Я полагал, что война вызовет взлёт патриотизма и сплотит народ вокруг своего государя. Да, я видел и проявления любви ко мне, и преданность, и самоотверженность... Но вот война окончилась. И опять кучка нигилистов словно бы очнулась ото сна, от оцепенения. Дрентельн, сменивший Мезенцова, сам стал жертвой террориста, в Москве убит агент Рейнштейн. Я не вижу этому конца...
Одинокая слеза выкатилась из левого глаза, и Александр машинально смахнул её ладонью, прежде чем дать ей утонуть в завитке уса.
— Позвольте мне, ваше, нет — моё величество, дать практический совет, — произнесла Катя участливо. — По-моему, и полиция, и жандармерия слишком малочисленны, чтобы вести действенную борьбу с этими отвратительными социалистами-нигилистами.
— Но ведь этих социалистов-нигилистов на поверку тоже кучка, Катенька. Меня уверяют, что на всю Россию наберётся не более трёх-четырёх сотен... И столько же активно сочувствующих их бредовым идеям.
— Чего ж они хотят? — осведомилась Катя, словно и впрямь не знала чего.
— Конституции! — не сказал, а выкрикнул Александр. — Конституции они хотят, не ведая, что никто из них в представительное собрание, разумеется, не попадёт. Ведь они голосят из своего подполья и, как меня уверяют, далеки от народа и не представляют его. Народ твёрдо стоит за монархию.
Последние слова Александр произнёс убеждённо. Пожалуй, он был всё-таки прав. Во всяком случае в этом его со страстью убеждали министры и приближённые. Народ, если говорить о миллионах российских обывателей, стоял горой за своего монарха, любил его простецкой бесхитростной любовью, как любит стадо своего пастуха — любит и одновременно боится: ведь в руках у него страшило-кнут да ещё собаки в службе. Слово «конституция» народу было неведомо, он знал лишь своего царя-самодержца. Он был ещё далеко от интеллигентских затей, его надобно было готовить и готовить. Да и само это словцо «интеллигенция» только-только народилась, и другие слова такого же смысла и свойства были внове. И мыслящие люди вроде рано умершего идеолога славянофильства и талантливого публициста Юрия Фёдоровича Самарина это понимали. Он писал трезво: «Народной конституции у нас пока ещё быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства, действующего без доверенности со стороны большинства, есть ложь и обман». Министр юстиции граф Палён часто цитировал Самарина и в присутствии государя. Столь верные суждения Александр одобрял: