Вот наконец и фотографическое заведение. Он помедлил у входа, как бы поджидая кого-то, потом, оглядевшись, поднялся по ступеням. На ходу он обдумывал, как спросить карточки арестованных товарищей. Вот ведь закавыка — ничего сколько-нибудь обоснованного и убедительного не приходило ему в голову.
«Им тут наверняка известно, что это изображения государственных преступников, — размышлял он. — Стало быть, тот, кто ими интересуется, тоже государственный преступник либо их сообщник. Эх, надо было послать девицу, — спохватился он. — Девице можно истребовать карточку молодого мужчины: суженый, братец, знакомый...» Но уж отступать было поздно: к нему шёл служащий.
— Мне бы хотелось получить отпечатки... — И он назвал три фамилии.
— Господин из полиции? — и не дожидаясь ответа, проследовал в служебное отдаление. Его коллега, слышавший просьбу, выразительно провёл ребром ладони по шее.
«О, чёрт, надо смываться», — мелькнуло в голове у Михайлова, и он скатился по лестнице к выходу и, перебежав на другую сторону улицы, затерялся в проходном дворе.
«Глупо, глупо! — думал он, торопясь на явку. — Но как же быть, как добыть фотографии? А может, мне только показалось? Я слишком чувствителен: пуганая ворона куста боится. Помедлю дня два, оденусь по-другому... Бог не выдаст — свинья полицейская не съест».
Что уж такое с ним случилось, какая вожжа под хвост попала — понесло. Была забвенна осторожность, столь свойственная ему, — не иначе, как сознание обволокло туманом. Отправился через два дня как ни в чём не бывало.
Тот же служащий встретил его у входа. И, как показалось Михайлову, обрадовался ему.
— Помедлите минутку, милостивый государь, я вас запомнил. Запомнил и вашу просьбу. Сей момент вынесу просимые карточки.
«Запомнил... Вот это лишнее», — думал Михайлов, топчась в приёмной.
— Вот, пожалуйте, господин хороший. С вас синенькая — тут комплекты из трёх фотографий каждой персоны, — и он, получив пятирублёвку, протянул Михайлову конверт. — Позвольте проводить вас, сударь, прошу вас обращаться впредь только в наше заведение, — узкие глазки его источали удовольствие. А его коллега, сделавший давеча предостерегающий жест, глядел угрюмо и, как показалось Михайлову, с укоризною.
«Кажется пронесло», — подумал он, спускаясь вниз. Но тут сверху его окликнули:
— Погодите, сударь, к вам есть нужда!
Он оглянулся: сверху торопливо, перешагивая через две ступеньки, спускались два субъекта почти одинакового вида.
Михайлов всею кожей ощутил опасность и стремглав кинулся вниз. Но у выхода его дожидались четверо. Эти были ловки: мгновенно скрутили ему руки и потащили за собой, злорадно приговаривая: «Попался, субчик!»
— Он, кажется, протестует, — заметил один из них. Михайлов и в самом деле, опомнившись, запротестовал:
— Вы не смеете так обращаться со мною. Я буду жаловаться господину оберполицмейстеру. Я не тот, за кого вы меня принимаете.
— Тот-тот! Ежели был бы не тот, не бежал бы, — резонно объявил агент.
— Я от неожиданности... Я испугался...
— А зачем карточки политических занадобились? — ехидно вопросил другой.
— Для коллекции. Собираю изображения государственных преступников.
— Вот и мы тебя для коллекции сведём куда надо. И с тебя портрет снимут.
Ему было стыдно и горько. Так глупо попасться! Ведь запретили же ему лезть на рожон, да он и сам себе запретил и другим заказал... Нашло, накатило. Дурость накатила! Боже мой, и не вывернуться. Их слишком много, дюжих молодцов...
Засадили в кутузку. Притом не в общую камеру, как обычно водилось в доме предварительного заключения, а в отдельную. Целую неделю выдерживали его: ни на допросы не водили, ни к нему не заявлялись. Было время для осмысления своего положения. Михайлов понял: о нём сведаны. Но решил запираться до последнего, прекрасно зная, что прямых улик против него у властей нет. Впрочем, и надежды на освобождение тоже нет.
Наконец его повели к следователю. Это был узколицый высоколобый человек с пронзительным взглядом из коричневых глазниц и узкой, аккуратно подстриженной бородкой. При появлении Михайлова он отчего-то приподнялся, поклонился ему и снова сел.
— Чрезвычайно рад, господин Михайлов Александр Дмитриевич, встрече с вами-с, — не проговорил, а пропел он. — Да-да, не отпирайтесь, я давно — однако не только я, а всё наше ведомство, — ждал встречи с вами.
— Не могу сказать этого о себе, — не удержался узник. — Я вовсе не желал этой встречи.
— И тем не менее вы у нас. Должен вам признаться: мы весьма наслышаны о вас, о ваших многочисленных талантах. Мы так же, впрочем, как ваши единомышленники, весьма ценим вас, а потому долго готовили эту встречу. К сожалению, наши сведения о вашей роли в преступной организации, именуемой «Народной волей», в её исполнительном комитете, наконец, в группе «Свобода или смерть», не совсем полны. И мне бы хотелось услышать о некоторых деталях из ваших уст.
«Чёрт возьми, они знают, — мрачно думал Михайлов, — знают обо мне, но от кого? Во всяком случае я ничего не скажу, это должно быть ясно этому типу».
— Что же вы молчите? А, понимаю, вы станете запираться. Но запирательство никак не облегчит вашей участи. Между тем как чистосердечное раскаяние могло бы её значительно облегчить. Ах, Александр Дмитриевич, с вашими-то талантами вы могли бы принести великую пользу обществу, а между тем вы употребили их на разрушительную деятельность, на смертоубийство. Более того, вы покусились на священную особу государя императора, снискавшего всенародное прозвание освободителя... Молчите?
— Все ваши ухищрения напрасны, — выговорил Михайлов, — я не стану отвечать ни на один ваш вопрос. Так что не трудитесь и прикажите меня увести.
— Сожалею, Александр Дмитриевич, весьма сожалею, — следователь покачал головой. — Однако я всё же не оставляю надежды на душеспасительную и даже доверительную с вами беседу. Подумайте, а? Я искренне хочу спасти вас от петли, да-с. А она, сожалею, видится в финале вашего жизненного пути, ежели вы не одумаетесь.
При этих словах по спине Михайлова прошёл холодок, невольный, неуправляемый. Однако, собрав свою волю, он отвечал:
— Я должен заявить, что готов ко всему, что уготовит мне ваше так называемое правосудие. У вас нет доказательств моей вины...
— Мы непременно предъявим их вам, господин Михайлов, можете не сомневаться, — тон следователя стал жёстким, как видно, он начинал терять терпение. — А пока я советую вам основательно подумать — мы предоставим вам возможность и время.
Он позвонил, и Михайлова снова водворили в камеру.
«Пугает, — размышлял Михайлов, — никаких вещественных улик у них нет. Что же есть? Чьи-то показания, обрисовавшие мою роль в организации, быть может, с достаточною полнотой. Но чьи?»
Он улёгся на жёсткие доски. Было горько и стыдно. Более всего его мучила вина перед товарищами. Вина и стыд. Он, которого называли гением конспирации, который преподал эту науку и практику всей организации, кого почитали неуловимым и неуязвимым, попался! Да так глупо!
Некоторое время назад он оставил для архива организации биографические заметки. В них он писал: «В характере, привычках и нравах самых видных деятелей нашего общества было много явно губительного и вредного для роста тайного общества; но недостаток ежеминутной осмотрительности, рассеянность, а иногда и просто недостаток воли и сознательности мешали переделке, перевоспитанию характеров... Мы также упорно боролись за принципы централизованности. Это теперь всеми признанные истины, но тогда за это в своём же кружке могли глаза выцарапать, клеймить якобинцами, диктатором и проч...»
Теперь ему первому следовало выцарапать глаза: за что боролся, на то и напоролся! Позор, позор!
Он долго размышлял над своим положением. Угроза следователя представлялось ему поначалу шантажной. Но спустя некоторое время он осознал, что она вполне реальна: новый чрезвычайный закон позволял власти применять смертную казнь и вовсе без улик, по своему усмотрению...