Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мы зависимы от имеющегося в нашем распоряжении языка. Я мог бы привести примеры поэтов, которым Форма не позволяла написать ничего по-настоящему оригинального, ибо они не умели пробиться через язык к более смелым понятиям.

Польский, язык

Любовь к языку нельзя рационально объяснить — так же, как любовь к матери. Впрочем, вероятно, это одно и то же, ведь не зря говорится: родной язык. Большая часть моей жизни прошла за пределами Польши, достаточно посчитать: несколько детских лет в России, потом Франция и Америка. И в отличие от тех, чей польский уже после десяти-пятнадцати лет за границей начинает хромать, у меня никогда не было ни малейших сомнений. Я уверенно чувствовал себя в своем языке и, наверное, потому писал стихи и прозу только на нем, что лишь его ритм звучал в моих ушах, а без этого я не мог надеяться, что делаю свое дело хорошо.

Мои воспоминания о том, как я учился читать, туманны. Вероятно, меня научила моя мать — весной 1918 года в Шетейнях[371]. Зато я прекрасно помню садовый столик (круглый?) в своего рода тенистой беседке из кустов сирени и спиреи, где под присмотром матери выводил первые каракули. Ей стоило немалых трудов поймать меня в саду, ибо я не выносил этого, увиливал, плакал и кричал, что никогда не научусь писать. Что было бы, если бы тогда кто-нибудь сказал мне, что я стану профессиональным писальщиком? Я и не знал, что такое бывает.

Язык — моя мать, в буквальном и переносном смысле. И, наверное, мой дом, с которым я путешествую по свету. Это странно — ведь, за исключением коротких периодов, я не был погружен в стихию польского языка. Польский в Шетейнях был языком усадьбы, но приправленным литовскими словами: деревни вокруг были литовскими. Потом Россия и моя двуязычность. Наконец, Вильно — несомненно, чисто польский город, если говорить о нашей семье, интеллигенции и школе. Но если немного копнуть, то народ говорил на диалекте, «по-простому», плюс идиш еврейских масс и русский еврейской интеллигенции.

Конечно, дальше в моей жизни была довоенная Варшава, а затем проведенные там годы немецкой оккупации. Однако сразу после этого меня окружали английский и французский. В нежелании заставлять себя писать на другом языке я усматриваю опасение потерять идентичность, ибо, меняя язык, мы становимся другими.

Я был жителем идеальной страны, существующей скорее во времени, нежели в пространстве. Она была соткана из старых переводов Библии, церковных песен, Кохановского, Мицкевича, из современной мне поэзии. Как эта страна соотносилась с реальной Польшей, не вполне ясно. Разумеется, и меня коснулся мучительный комплекс поляка и необходимость терпеть и признавать своими несметное число карикатурных масок человеческой массы, многие особенности которой удручают. Против этого комплекса я выставлял своих героев языка. В молодости они вырисовывались передо мной не слишком отчетливо — разве что «Пан Тадеуш» был основой, нормой. Сегодня я могу их перечислить. Безымянный монах, который в пятнадцатом веке перевел так называемую Пулавскую псалтирь[372]; отец Леополит[373], переводчик Библии, 1561; отец Якуб Вуек[374]; Даниэль Миколаевский[375], переводчик протестантской Гданьской Библии, 1632; Миколай Семп-Шажинский[376]; Петр Кохановский[377], переводчик Торквато Тассо. Затем классики восемнадцатого века, поэты и переводчики, подготовившие язык, которым пользовались Мицкевич и Словацкий. Чем ближе к моим временам, тем больше переводчиков, поскольку я осознал, что переводы имеют огромное значение в развитии и изменении языка. Бой-Желенский и Эдвард Порембович[378] — даже если его «Божественная комедия» полна языковых изъянов из-за сильного влияния «Молодой Польши», то его переводы провансальских, кельтских и английских баллад очень важны. А среди моих современников я хотел бы поклониться очень многим, и это смягчает мои суждения о ПНР, ибо в те времена хорошие переводчики проделали потрясающую работу. Благодаря им польский учили в Ленинграде и Москве, чтобы читать западную литературу в польских переводах.

Где бы ни жил человек, пишущий по-польски, он включен в созидание коллективного труда, растущего на протяжении многих поколений. Кроме того, нельзя избежать мыслей об ужасной истории этой страны. Александр Ват говорил, что у Польши нет литературы под стать ее трагической истории, что вместо серьезных сочинений у нас пишут книги для своих. Живя за границей, я мысленно сравнивал исторические знания моих пишущих по-английски или по-французски современников со своими собственными. Оказалось, что мои знания подавляюще обширны, и это заставило меня задуматься, что с ними делать. Например, можно сказать, что моя «Родная Европа» напоминает учебник для западной публики, склонной сваливать весь «Восток» в одну кучу.

История европейских стран изобилует несчастьями, и я не собираюсь открывать дискуссию, у кого она была ужаснее. Однако существует уровень запутанности, на котором уже трудно понять что бы то ни было, — и это как раз случай территории былой Речи Посполитой и населяющих ее народов. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить польско-еврейские или польско-украинские взаимные обвинения.

«Мне бы весной — весну, а не Польшу увидеть»[379], — этот возглас Лехоня[380] с 1918 года и по сей день выражает противоречивые чувства каждого, кто пишет по-польски. Ведь, казалось бы, очень легко выбрать себе тему и писать исключительно об отдельно взятых судьбах, об «общечеловеческих» проблемах уходящего времени, любви и смерти, но на заднем плане, сознаем мы это или нет, кроется оно — до сих пор не названное или же названное лишь иносказательно, — словно балансирование на краю. Я осознал это, переводя на английский стихи — свои собственные и других польских поэтов — или читая рецензии на мою антологию «А Book of Luminous Things», которая сначала вышла по-польски под названием «Выписки из полезных книг». Наконец-то книга, в которой нет ничего об истории, созерцание видимых вещей, отстраненность, лекарство от мира воли и страдания — точно по рецепту Шопенгауэра. Вопрос только, сумел бы я написать эту книгу, если бы не оно — присутствующее в ней через отсутствие.

Понары

Необычайно романтичное название, место пикников, которые устраивали там филоматы, а затем и мы — школьники и члены Клуба бродяг. Дубовые леса на холмах невдалеке от Вильно, более или менее вдоль реки, отсюда и название. Река Вилия по-литовски называется Нерис — стало быть, Па-неряй, Понары.

Однако история человеческой жестокости сумела внушить отвращение к этому названию и перечеркнуть его былую прелесть. Немцы избрали Понары местом массовых казней — там погибло около ста двадцати тысяч человек, в подавляющем большинстве евреев, хотя и не только. Участие в этом литовских специальных отрядов — скелет в шкафу литовского национального самосознания. Точное описание, как всё это происходило, можно найти в романе Юзефа Мацкевича «Об этом нельзя говорить громко». Позже советские власти расстреливали там участников польского подполья. Как же теперь рисовать или снимать на кинопленку идиллические сцены юношеских забав под дубами? Для меня Понары по-прежнему остаются тем, чем были в годы нашей молодости, но я поддерживаю этот образ с трудом, вопреки ассоциациям, которые должны возникать у новых поколений.

Потребление

Меня потребляют и будут потреблять. В конце концов, именно в этом заключаются использование творческого таланта и так называемый оборот культурных ценностей. Книга пишется и печатается, а потом на протяжении непредсказуемого числа поколений к ней будут прикасаться руки неизвестных автору людей. На сегодняшний день в канон польского языка входят имена литераторов, живших двести лет назад: Красицкого, Трембецкого, Францишека Карпинского[381], — но мы не знаем, каким будет этот язык еще через двести лет и каким будет тогда его канон.

вернуться

371

Шетейни — см. статью «Шетейни, Гинейты и Пейксва».

вернуться

372

Пулавская псалтирь — польский перевод Псалтири, сделанный в конце XV в. Автор перевода и точное время создания неизвестны.

вернуться

373

Отец Леополит — профессор Краковской академии о. Ян Нич из Львова, то есть Леополит (Leopolis — латинское название Львова), редактор первого перевода всех книг Библии на польский язык. Библия Леополита напечатана в Кракове в 1561 г.

вернуться

374

Якуб Вуек (1541–1597) — священник-иезуит, доктор богословия, ректор Виленской академии, автор польского перевода Библии. Библия Вуека вышла в свет в 1599 г. и до 1965 г. была официальным католическим переводом Священного Писания на польский язык.

вернуться

375

Даниэль Миколаевский (1560–1633) — кальвинистский пастор и богослов, один из переводчиков Гданьской Библии (1632), переведенной совместно чешскими братьями и кальвинистами.

вернуться

376

Миколай Семп-Шажинский (около 1550 — около 1581) — поэт, писавший по-польски и по-латыни, переводчик сочинений испанского мистика доминиканца Луиса де Гранады. Один из крупнейших представителей старопольской литературы.

вернуться

377

Петр Кохановский (1566–1620) — поэт, переводчик, королевский секретарь, мальтийский кавалер.

вернуться

378

Эдвард Порембович (1862–1937) — языковед, поэт, переводчик, литературовед.

вернуться

379

Перевод Андрея Базилевского.

вернуться

380

Лехонь — см. статью «Лехонь, Ян».

вернуться

381

Игнаций Красицкий (1735–1801) — архиепископ Гнезненский, граф Священной Римской империи, поэт, прозаик и публицист, один из ведущих представителей польского Просвещения. Станислав Трембецкий (1739–1812) — поэт, драматург, переводчик и историк, королевский секретарь. Францишек Карпинский (1741–1825) — поэт, мемуарист, драматург, переводчик, публицист, моралист, создатель и главный представитель сентиментального направления в польской лирике.

51
{"b":"272199","o":1}