Пожалуй, первая поддержка, почувствованная мной… ниоткуда, была связана еще со школой. Вспомните свою жизнь — возьмем жизнь обычную, не обремененную тюрьмами, но и не богатую особыми внешними событиями… Что есть тяжелей школы? Потом ты хотя бы выбираешь место, где тебе быть, а тут жестко сказано: будь только здесь! Сиди, и слушай, что тебе говорят, и повторяй слово в слово — как бы ты ни был с этим не согласен! И всегда чувствуй за спиной взвинченного, больного Гену Астапова, который в любой момент может опрокинуть тебе на голову чернильницу, но сиди и не смей поворачиваться! И, держа все это в душе, каждый день, тем не менее поднимайся в предрассветную фиолетовую рань, прощайся под холодным краном с последним своим сонным теплом… Но это еще ничего, это все еще дома, среди своих, но вот выходить на ледяную улицу и на своих собственных ногах нести себя навстречу мукам, которые — можешь быть уверен — ждут тебя в классе!.. Что бывает тяжелей?! Ясно, что выход из теплого дома под всяческими предлогами затягивался до последнего возможного предела и с чувством запретной сладости — за возможный предел.
Наконец я выходил, поворачивая тяжелую дверь парадной, в холодный звонкий Саперный переулок, медленно шел к широкой Маяковской — здесь обязательно ударял порыв ветра с мокрым снегом или дождем, выбивающим слезы. Тусклый свет фонарей усиливал отчаяние… Неужели же так будет всю жизнь?!
И, опаздывая, точно опаздывая — вышел на пять минут после предельного срока! — я не мог заставить себя идти быстро — кто же может заставить себя быстро идти навстречу мукам?
Я сворачивал на узкую, темную между высокими домами улицу Рылеева. Часов у меня не было, но я знал, что опаздываю… А это значило, что к издевательствам, идущим с парт, прибавляются издевательства сверху, с учительского пьедестала. Учителя тех лет находили простую и надежную платформу для контактов со школьными бандитами: вместе с ними — как бы в воспитательных целях — издевались над слабыми. Это объединяло их сильнее всего, позволяло им найти общий язык. Объединенная экзекуция была намного страшнее раздельной, но тем не менее я не мог себя заставить ускорить шаги! Впереди во мгле начинала проступать белая гора Спасо-Преображенского собора, и вот я уже шел мимо ограды из свисающих тяжелых цепей и черных морозных стволов пушек. Ограда вела меня по плавному полукругу. Шаги учащались, сердце начинало биться в радостном предчувствии чуда. И вот я выходил к фасаду церкви и нетерпеливо поднимал голову вверх, к белой массивной колокольне, где под нежно-зеленым куполом летел на фоне светлых облаков белый циферблат с черными цифрами и стрелками. Всегда в это время спереди, со стороны улицы Пестеля, через Литейный шел радостный утренний свет и всегда на торжественном циферблате было начертано мое спасение — стрелки всегда показывали на пять минут меньше, чем должно быть! Я успевал, хотя никак, по реальным законам, успеть не мог! Ликуя, я перебегал дорогу, вбегал в школу… и к этому моему состоянию, ясное дело, гораздо хуже липли издевательства и несчастья — так постепенно с Божьей помощью они и отлипли! Откуда вдруг у меня при входе в класс прорезалась улыбка, загадочное веселье в лице, озадачивающее врагов?.. Ясно откуда — от того циферблата! Так я встал на ноги благодаря ему!
И, конечно (как это ни пытались вдолбить атеисты тех лет), Бог никогда не опускался до мелкого, утешительного обмана — мол, на циферблате покажу тебе, утешу, а в школе вдарит по тебе настоящее, московское время! Разумеется, время и было настоящим — я успевал войти, весело сопя, вытереть ноги, не спеша раздеться в гардеробе, неторопливо подняться в утренний класс, уютно усесться, разложиться — и лишь тогда ударял звонок.
Куда как приятнее было жить, ощущая поддержку! «А мне вот не было никакой поддержки, никогда не было!» — с отчаянием скажет кто-то, и скажет правду. И я мог вполне лишиться ее тогда, начав проводить, например, злобные эксперименты, издевательски пытаясь «выжать» из циферблата сначала десять минут, потом двадцать, полчаса… Ответ мог быть только однозначным и по-русски откровенным: «А иди-ка ты! Не будет тебе в жизни добра!»
Но надо же иметь совесть и чутье — не ссориться с Богом спозаранку, не тянуть из него жилы, не издеваться, ведь он же старичок. Кто издевается — то же получает в ответ!
Вспоминаю те годы — ведь именно тогда уже полностью складываются твои дела с окружающей тебя бесконечностью: как сложишь сам — так и пойдет, уже тогда надо все сбалансировать и понять.
Однажды в конце уроков, уже когда за окнами темнело, за мной вдруг прислали гонца от завуча. Его все знали очень хорошо, и вызов от него, да еще экстренный, не сулил ничего доброго. Класс замер. Я медленно вышел. В коридоре я старался вспомнить свои грехи — грехи по отношению к школе, но ничего, кроме тайных, невысказанных мыслей, припомнить не мог… В кабинете меня ждала молчаливая и мрачная группа учителей. Настрой — такие вещи ощущаются и в детстве — был нехороший. Чувствовалось, что они долго и бесплодно сидели тут, в духоте, взаимно раздражая друг друга, бродили, как брага в бочке, с натугой соображая, как же все вокруг резко исправить (такие думы, все более тяжкие, сопровождают всю нашу историю), бубнили, бурлили, закипали — и вдруг возник случайный выплеск, случайно направленный в меня, и все за неимением прочего стали радостно раздувать язычок.
— Так… может, ты расскажешь все сам? — сладострастно проговорил тучный, весь в черных родинках завуч.
Все от нетерпения заскрипели стульями — наверняка этот пугливый мальчишка, не участвующий во всем понятной жизни, а постоянно погруженный в какую-то отвлеченность, знает что-то еще, кроме фактов, известных им, вдруг расколется?
— А что я сделал-то? — уныло проговорил я, с тоской понимая, что что-нибудь да найдется.
— Что ты делал сегодня до школы? — спросил завуч.
— А что я делал? Шел сюда! — с некоторым уже облегчением произнес я, достаточно четко уже понимая, что ни о каких чудесах, подобных чуду циферблата, им знать не дано, такое они давно уничтожили в себе… Так о чем же речь? Наверняка о какой-нибудь нелепости, ерунде, клевете! Я взбодрился.
— Так ты не помнишь? — произнесла классная воспитательница. Все они взглядами проницали меня, вольно или невольно подражая работникам того учреждения, которое поднималось на Литейном совсем неподалеку. Такой стиль общения был тогда в моде, а кто может устоять против моды? Это мало кому дано. Не устояли и они…
— …Не можешь или не хочешь сказать? — подхватила «химия». И эту практику — допрос всеми по очереди — тоже они впитали из воздуха: такой был воздух тогда. Но я был спокоен. Главной тайны им не понять, даже узнав ее, они не поймут, отвергнут, не поверят… Чего ж мне бояться? Так, пустяки, какая-нибудь чушь!
Я весело посмотрел в окно, на высокий циферблат.
— Да-да! — как бы наконец уличая, цепко ловя меня на признании, вскричал завуч.— Ты правильно смотришь, правильно! Ну, расскажи, кто тебя научил этому, откуда это берешь? — ласково продолжил он.
Я понимал, что я мог порадовать их только доносом… но на кого? На Бога? Да нет, это невозможно, так на кого?!
— Я давно говорила твоим родителям,— вспылила воспитательница,— что ты парень не наш, парень чужой, оторванный от нашей жизни!.. Они не хотели понимать, подтверждений хотели — что же такого в тебе плохого… И вот — пожалуйста! Курил! На виду всей школы, перед окнами всей школы нагло курил и даже не прятался в подворотню, как это делают другие мальчики, у которых все-таки есть стыд!
Они торжествующе переглянулись — разоблачили тайного шпиона, особенно приятно, что очень тайного, скрывающего свою шпионскую сущность за хорошими отметками и тихим поведением! Открытые бандиты — это все-таки наши. Да, они невыдержанны, но они всем понятны… а этот… особенно опасен… и вот — пойман за диверсией! Огромный успех!
— Курил? — Я был поражен. У меня, наверное, как и у всякого, были грехи, я даже пропустил недавно урок, ушел тихо домой, и никто вроде не заметил, но — курил?!