Дальше все раздвоилось: мрачные мысли мои пошли тяжелым темным строем куда-то, как эти тучи над платформой, а язык немолодого, дряблого, почти пятидесятилетнего, но одетого в молодежном стиле бодрячка в будке нес свое:
— Понял, понял! (Уже вроде бы с другим абонентом?) Значит, работа моя вам не подошла? Понимаю! (Что, интересно, он может тут понимать?) Значит, когда вам позвонить?.. Двадцать шестого?.. Что?.. Двадцать восьмого?.. Двадцать девятого? А во сколько?.. Когда угодно?.. Понял, понял! Огромное вам спасибо! (За что это, интересно?)
На лице еще блуждает радостная улыбка, язык, еще несколько раз дернувшись в гортани, успокаивается.
Боишься бездны?! Плетешь над нею паутинку? А из чего она?!
Что хорошего может быть в том, что статью, над которой ты работал два года, в которую ты вложил все самое ценное, что у тебя сейчас есть,— зарубили? Что в этом хорошего — объясни?
Но радостная, восторженная, мальчишески непосредственная (такие ценятся вдвойне!) улыбочка еще продолжает почему-то блуждать по почти уже беззубым устам. Три зуба сверху, два внизу — последние мостики над темнотой. Скоро не станет их, и тьма все захватит.
Я шел по сырой извилистой улице среди пустых дач, с нарастающим отчаянием нащупывая языком обломки зубов: хорошо еще, что совпадают верхние и нижние, так что с закрытым ртом лицо сохраняет еще остатки вытянутой надменности, не превращается в шамкающую гармошку, в пустой кошелек,— но рухнут еще два зуба, и ты старик.
Вдруг в голубеньком домике с надписью «Промтовары» блеснуло окно — или это отразился закат? С кем торговать тут, в пустом поселке?
Я поднялся на сырое крыльцо, рванул набухшую дверь, вошел в тускло освещенное помещение, со вздохом посмотрел на полки.
Зачем я пришел сюда? Я уже объяснял зачем! Я пошел в дальний угол магазина. Сердце пару раз прыгнуло: а вдруг? Что — вдруг? Схема уже известная — хожу повсюду, чтобы ничего не найти. Боюсь найти — нет у меня ни на что сил и средств! Так зачем же хожу? Какие пустые, перекрученные наизнанку чувства движут мной,— странно, что их хватает для того, чтобы жить и передвигаться!
— Закрываемся — будете чего брать?
Я принюхался — может быть, обоняние, как чувство почти забытое, атавистическое и поэтому менее всего истрепанное, сохранило какие-нибудь желания? Волнующий запах дегтя — но деготь как-то странно покупать? Для чего? Умирать будем — и то не решимся ни на что такое, чего нельзя было бы объяснить решительно всем, хотя большинству — в том числе и этой продавщице — абсолютно безразличны твои поступки. Деготь отпал. Остались еще какие-то простые физические радости: гнуть, тянуть, крутить — что-нибудь такое. Вот это, пожалуй, подойдет: клей «Момент»,— можно будет что-то склеить, а потом с удовлетворением подергать: не оторвать! Здорово повезло — в городе этого клея не бывает. Большая удача!
Продавщица молча подала тюбик — могла бы, кстати, и завернуть… Но я давно уже ни с кем не скандалю — только улыбаюсь!
Когда я вышел из магазина, было уже темно: светилось только небо, улица и дома исчезли. Тем лучше — не надо их рассматривать, возбуждать мысли по поводу этих домов и их отсутствующих хозяев.
У платформы я посмотрел на освещенную изнутри телефонную будку — единственный кубик света, храм, где можно еще раз попытаться сплести над бездной паутинку слов,— уходить на всю ночь за платформу, в темноту пока еще страшно. Презирая себя, я все-таки подошел к будке. Громко скрипнула дверь в вечерней тишине. Открыл перед телефоном свой кошелек — стыдно в моем возрасте иметь такой, почти игрушечный кошелечек. Я всунул в дырочку палец, стал сворачивать по кругу тугой диск. Хорошо, если бы диски эти вообще можно было бы повернуть лишь в момент крайнего отчаяния или крайнего счастья — насколько содержательнее стали бы разговоры,— а легкость поворачивания диска позволяет нам не ценить своих слов, говорить что попало, лишь бы говорить, лишь бы стоять в освещенной будке среди тьмы!
— …Здравствуйте!.. Вы помните меня?.. Да, да!.. Когда перезвонить?.. В следующем году? Огромное вам спасибо, всего доброго!
Как ненавижу я свою легкость! Другому не могут дать что-то немедленно — он уходит в ярости, хлопнув дверью, а мне надменно и рассеянно обещают что-то, может быть, года через два — и я выхожу абсолютно счастливый, мелко кланяясь, глубоком проникновенно понимая все трудности того, кто не может мне сейчас ничего дать: «Конечно, конечно!..» Какой удачей я считал свой легкий характер раньше — и как я ненавижу его теперь, когда четко и безжалостно оказываюсь вытесненным на периферию людьми мрачными и тяжелыми. Но уже нет сил не улыбаться, когда отталкивают тебя — маска легкости уже приросла! — это тем более обидно, что никакой легкости нет, есть тонкая блестящая паутинка над бездной, на которой я балансирую, как паучок — а зачем? — по всем делам мне давно уже положено упасть, но я не упаду, буду улыбаться, пока останется хоть один зуб, говорить: «Ничего, ничего! Огромное вам спасибо!» и «Когда перезвонить? Двадцать шестого?.. Ах, двадцать восьмого?.. Тридцать девятого?! Все понял! До свидания!»
…Это человек легкий, с ним можно не церемониться — он зайдет и тридцать девятого, ну и что из того, что такого числа нет,— он человек легкий, он согласился!
С такими мыслями я шел к даче. Только глубокой осенью за городом понимаешь истину: как мало на земле света и как много тьмы! Это мысль тяжелая, мы боимся ее, слетаемся на свет фонаря, как мошкара, пытаемся внушить себе, что это еще день, хотя день наш давно уже прошел,— и я не выдержу и завтра же, наверное, полечу к какому-нибудь фонарю, чтобы поскорей забыть то печальное, что понял я, побывав в темноте, и язык мой, празднословный и лукавый, который я никак не решусь вырвать, снова начнет обманывать всех, и в первую очередь — меня самого.
Я вошел в темный дом, принюхался, положил замечательную свою добычу — клей «Момент» — в стакан возле умывальника, прошел в узкую комнату, потрогал жестяной цилиндр печки — еще теплится — и, не зажигая света, разделся и лег. Не надо света, слабого и обманного, пусть будет темнота!
Нет, никогда я не решусь обнаружить свою мрачность перед людьми — с детства был хорошо воспитан, часами со светлой улыбкой смотрел на абсолютно неподвижный поплавок, боясь своим недовольством обидеть — кого? Рыбу? Поплавок? Того, кто привел меня на это место и посадил? Абсолютно непонятно! Но я сидел и сидел. Так и теперь: ни в коем случае нельзя, чтобы кто-то догадался, что терпение мое кончилось, наоборот — улыбка, радостный тон: «Тридцать девятого? Договорились! Всего вам доброго! Кланяйтесь своим!»
Голова расходилась, никак уже не заснуть! Выпить, что ли, казенного? Под столом в коричневой бутылке с бумажкой, прижатой резинкою, плескалось немного спирта. На бумажке, помнится, написано карандашом «Проявитель», но в бутылке спирт — неделю назад я кинул туда горсточку рябины… Я нашел в темноте чашку, нагнул бутылку, нашел чашкою в темноте рот… Бр-р-р! Гадость! Может, спирт превратился в проявитель, согласно надписи? Но вскоре по разгоревшейся в холоде коже лица, по вспышке ликования (все отлично, ничего страшного, все живы, дела идут!) почувствовал — нет, нормальный спиртяга! Теперь бы подобрать уютный сон — последнее время на сны главная надежда, только вот на языке уж больно погано, все-таки он сделан не из стекла, как те линзы, на протирание которых в достаточном количестве отпускается этот спирт! Я поднялся, вышел в прихожую к умывальнику. Может быть, все не так уж и плохо — побежали блудливые мыслишки. Может, моя любимая статья, в которую я вложил все оставшиеся силы, не зарублена еще окончательно? Почему, собственно, силы беды должны быть лучше организованы, чем силы счастья? Наверняка у противников моих тоже есть сомнения, угрызения совести, приступы неуверенности — зачем отказывать им в таких всеобщих человеческих проявлениях? Может быть, именно сейчас, когда вроде бы все уже кончено, ветер понемножку начинает тянуть в обратную сторону?.. Как же! Жди! Вместо того чтобы крепко спать, противники твои угрызаются совестью! Тем более из-за того, что сделано, по их убеждениям, абсолютно справедливо!