Потом Дзыня приехал на немыслимом «шевроле», целый веер вариантов передо мной развернул: одна больница, другая, при этом одна лучше другой!
— Ну, прямо глаза разбегаются! — ему говорю.— И это все, чего ты в жизни добился?
Обиделся, ушел.
Оставшиеся дни отдыхал я, читал, чего за свою жизнь не успел еще прочесть, с дочкою разговаривал, театры посещал… Но настал все-таки последний день. У всех когда-нибудь последний день настанет!
Встал рано я, по квартире побродил. Жена с дочкою спали еще. Дочь, как специально, накануне тоже заболела, ангиной. Посмотрел я на нее: температура, видно, губы обметанные, потрескавшиеся, спит неспокойно.
Перешла недавно в новую школу. Как радовалась вначале, но потом все так же сложилось, как и в прежней. Человека-то не изменишь!
Я вспомнил, как в один из первых школьных дней она вбежала ко мне в кабинет, торопливо натягивая халатик, радостно закричала: «А у нас гости!»
И вот все расклеилось. Заболела — никто из «гостей» ее не навестил…
Почувствовав, что я смотрю на нее, дочка открыла глаза, улыбнулась.
…В этот день температура поднялась у нее до тридцати девяти. У меня все, что я ни съедал, тем же путем выходило наружу. И даже песик, желая, наверно, внести свою лепту, старательно наблевал посреди ковра.
Только одна жена со свойственным ей легкомыслием не унывала: приплясывала по квартире, подтирала за песиком, тормошила нас.
— Ничего, продержимся! — говорила она.
Потом я делал прощальные визиты.
Дзыня на этот раз не хвастался своими вариантами, поговорили нормально.
— Как ты думаешь, жизнь удалась? — Дзыня спросил.
— Конечно! — ответил я.— Была ведь она? Была! Любовь… тоже. Работа была! Друзья есть. Самое глупое, что можно сделать,— это не полюбить единственную свою жизнь!
Потом я к Лехе зашел, но Леха после ссоры с женой принял меня довольно сурово.
— Ну, все, старик, ухожу в небытие! — сказал я.
— Надо говорить: «В небытиё»! — сварливо проговорил он, и больше никаких эмоций с его стороны не последовало.
Дома меня ждал необыкновенно изысканный ужин, жена подавала все торжественно, гордясь.
— Балда! — сказал я.— Ведь мне ж всего этого нельзя!
Она обиделась. Бодро простившись с дочкой, я погасил свет, лежал на диване, рассматривал полки с книгами, любимые картинки на стенах. Ночь была светлая — возле самого окна светила луна. Потом раздался тихий стук, дверь отъехала, и в щель просунулась кудрявая головка жены.
— Можно к тебе, а то мне страшно,— сказала она.
— Входи,— приподнявшись на подушке, ответил я.
— …Ой, ну ты где? — услышал я потом ее голос. Она уронила свою головенку мне на ключицу, и я ощутил, как слеза, оставляя горячий след, течет по коже.
— Спокойно! — сумел проговорить я.
Поцеловав меня, жена быстро ушла.
…Когда я поднялся, жена, дочка и песик лежали на кровати уютным клубком. Женщины не проснулись, а песик, молча, не открывая глаз, хвостом указал мне на дверь. Послушно кивнув, я зашагал на цыпочках.
В автобусе было битком. Едва я подстерег себе место, уселся, надо мной угрожающе нависла толстая женщина. Она висела надо мной, как туча, дыхание ее напоминало отдаленный гром. Потом, воспользовавшись торможением, как бы случайно ткнула толстым пальцем мне в глаз.
— Возмутительно! — заговорили все вокруг.— Совсем обнаглели, мест не уступают!
Я отвернулся, глядел в окно. Неткнутый глаз тоже почему-то слезился, все расплывалось.
…О, родной, великолепный, волнующий запах больницы!
Федю я нашел в ординаторской. Повернувшись к окну, он смотрел рентгеновский снимок.
— О, привет, старик! Пришел?
Я кивнул.
— …А принес?
Что я мог принести, когда в семье осталось всего шестьдесят пять рублей?
— …Извини, старик, я занят,— отворачиваясь к окну, проговорил он.
Я вышел из ординаторской, сел в темном коридоре на холодную батарею. Вот так! Пожертвовал своим животом для его учебы — и вот результат! Знал бы я тогда… Ну и что? Все равно бы то же самое сделал. Правильно Леха говорит — жизнь меня ничему не учит. Но, может быть, это и хорошо?
Никакой ошибки и нет. Просто ничего не опасался, ничего не остерегался, слишком верил в уютное и веселое устройство жизни — и, ей-богу, не жаль!
— Здесь нельзя сидеть!..— сказал врач с широким лицом и узкими глазами (потом я узнал, что его фамилия была Варнаков).— Зайдите ко мне… Понимаете,— медленно заговорил он после осмотра.— Заплату вам можно делать только из вашей же ткани. И главный вопрос — в каком состоянии сейчас эта ткань?
— А так, до операции, этого нельзя узнать?
Он молча покачал головой.
— Шансов на благополучный исход — пятьдесят из ста.
— Тогда, может быть, мне все же к Ядрошникову попроситься?
На лице его промелькнуло колебание. Конечно, приятно свалить тяжесть на другого — пусть такую операцию, пятьдесят из ста, делает другой.
— Нет! — покачав головой, твердо ответил Варнаков.
Потом последовали процедуры, я глотал длинную толстую кишку, сдавая сок. Такая медсестра сок у меня брала — я все бы ей отдал, не только сок!
— Не пойму,— говорит,— что вы там такое гуторите через зонд?
— Я гуторю, не худо бы нам потом встретиться.
— Надо же,— восхищается.— Одной ногой, можно сказать, уже в могиле, а лезет!
Потом я лежал в темноте, думал, вспоминал. Ведь и отца замучила эта же самая болезнь. Конечно, наследственность — великая вещь, но зачем же с такой точностью передавать и болезни?
Я заснул. Сон начался как-то сразу, ничем не отгороженный от яви. Мы с женой, самым любимым и самым ненавистным существом на свете (это остро ощущается даже во сне), идем по какой-то незнакомой улице, мимо серого здания без окон.
— Я тут вчера умер,— бодро, как обычно, говорю я.— Тельце бы мое надо получить. А?
В темном помещении я протягиваю свой паспорт, обгрызенный по углам нашим любимым щеночком. Человек в пенсне поворачивается на крутящемся кресле, раскрывает шкаф за спиной и брезгливо протягивает мне мое тельце — маленькое, с болтающимися ножками.
Весело поблагодарив, я кладу тельце в карман. Потом мы выходим на балкон и оказываемся над каким-то городом, на страшной высоте.
— Да… Вот и вся жизнь! — глухо сбоку произносит жена и, уткнувшись в мое плечо, начинает рыдать.
Я проснулся испуганный. Что это за город, над которым мы стояли?..
Полежал в темноте, вытер горячие слезы на щеках. Второй сон тоже накатился неожиданно. Жара. Темнота. Я с закрытыми глазами лежу голой спиной на шершавых досках причала, ощущая поблизости присутствие друзей. Глаза закрыты (во сне!). Из окружающей тьмы по доскам передаются лишь крепкие, дребезжащие, учащающиеся удары пяток, потом пауза, и от воды доносится прохлада. Несколько ледяных капель шлепается на живот, кожа блаженно вздрагивает… Я полежал так, потом вытолкал себя из этого сна со странной тревожной мыслью: такой прекрасный сон пусть досмотрит дочка!
Проснувшись, я лежал в палате, усмехаясь, удивляясь странному течению своих мыслей во сне.
Под утро я опять уснул и окунулся в сон — такой легкий, счастливый, что проснулся весь в счастливых слезах… Мы с любимыми моими друзьями (только сейчас я чувствую, как, оказывается, их помню и люблю) мчимся в открытой машине по влажной улице за серебристой цистерной «Пиво», подняв тяжелые пистолеты, стреляем и, вытянувшись, смеясь, ловим губами прозрачные струи, бьющие из дыр…
Утром я лежал побритый, готовый, собранный.
Открылась дверь, и в палату вошел Федя.
— Ты? — изумился я.
— А! — улыбнулся он.— Онассисом с вами все равно не станешь!
…Общий наркоз — это как будто лезешь сам, с каждым вздохом все дальше, в темную душную трубу, все больше затыкая собой приток воздуха, задыхаясь… и когда чувствуешь, что уже все, не вздохнуть, делаешь отчаянный рывок назад, но сознание медленно, как свет в кино, начинает гаснуть…