Литмир - Электронная Библиотека

— Зачем? — переспросила девочка, но ничего не ответила. На свободном месте, оставшемся в большом письме, которое собирались вложить в посылку, она большими, круглыми и не совсем уверенными буквами ученицы, только еще перешедшей в третий класс, написала:

«А я посылаю вам в подарок красную материю, чтоб вы из нее сделали знамя. А когда прогоните врага, поставьте это знамя на горе и берегите, чтоб никто его не тронул…».

Она обмакнула перо, минутку подержала его, наморщила лоб, почистила перо о край чернильницы, опять крепко задумалась и наконец подписалась: «Голда»…

Прошло немного дней. Красная Армия отогнала врага от озера Хасан и окружающих его высот. Из газет весь мир узнал об этом, узнала и семья Пружанских, в том числе и десятилетняя Голда.

А потом оказалось, что один из советских бойцов под градом пуль добрался до вершины сопки и водрузил на ней красное знамя. И знамя это, пробитое пулями, так и осталось на вершине.

Велика была в те дни общая радость. Но ничью радость нельзя было сравнить с радостью Голды. Она побежала к учительнице, к товарищам и подругам.

— Знаете? Слыхали уже? Там на горе красное знамя.

И знаете, чье? Мое!

И она рассказывала о подарке, который послала воинам. А в газетах так и пишут, что советский воин сделал знамя из красной материи, которую ему прислали в посылке…

Но вечером Голда пришла домой хмурая, грустная и молча забилась в уголок. На расспросы матери, что с ней, Голда не отвечала.

— Но скажи мне, — не отставала мать, — где ты была?

— У Зямы, — пробормотала дочь.

— Ну и что же? Он опять тебя побил? Ведь я вижу… Тут Голда не выдержала, расплакалась и с трудом проговорила:

— Нет, не побил… Но Зяма говорит, что знамя… Знамя там на горе… что оно вовсе его, Зямино… а не мое.

— Как это — его?

— Он говорит, что тоже послал красную материю, даже еще больше, чем моя.

Мать успокоила девочку: Зяма просто врунишка и больше ничего.

— Правда, врунишка? — обрадовалась девочка. Через минуту она убежала из дому сообщить об этом подружкам. Но что такое? Когда она начала рассказывать о знамени своей подруге Мире, оказалось, что та уже все знает. А когда Голда сказала, что знамя на горе ее, Мира просто расхохоталась ей в лицо. Потому что она, Мира, оказывается, тоже вложила красную материю, и не простую, а бархатную…

— Какое же знамя поставят на таком месте? — сказала Мира. — Ясно, бархатное…

В таком случае, чье же все-таки знамя поставил советский воин на той горе: ее, Голды, Зямы или Миры? И тут Голде пришла в голову мысль: спросить у деда. Он все знает. Как он скажет, так, значит, оно и есть.

Дед, как всегда в свободную минуту, читал газету. Увидав Голду, Зяму, Миру и других мальчиков и девочек, он снял очки, положил их на газету и, улыбаясь, стал разглаживать бороду.

Голда тут же рассказала дедушке, в чем дело. Дедушка хитровато улыбнулся в густые свои усы.

— Ну, и как же вы думаете? Чей же это был подарок?

— Мой! — крикнули разом Голда, Мира и Зяма.

— А может быть, это вовсе мой? — неожиданно спросил дед, выпустив из рук бороду.

— А разве и вы посылали в подарок материю? — удивились ребята.

— Так вот, — сказал дед, легонько щелкнув ребят по носам, — знамя, которое поставили там, на горе, и которое будет стоять там вечно, — не твое, Мира, и не твое, Зяма….

— А мое! — подпрыгнула от радости Голда.

— И не твое, Голда! — сказал дедушка.

— А чье же? Ваше?

— Нет, и не мое…

— Так чье же? — воскликнули ребята хором.

— Общее… Наше общее знамя! — ответил дед.

На том и порешили.

1938

Родная земля

Снова стоял он на этой земле. Его опьянял ее нежный и тонкий запах — сложное сочетание уже почти улетучившихся запахов прошедшего лета и все более ощутимых запахов близкой зимы, смесь, свойственная прохладным дням ясной, устоявшейся осени. Такой аромат различных времен года, должно быть, всегда имеет земля для человека, ступившего на нее после долгой разлуки, после того, как он был на грани жизни и смерти.

В этой осенней березовой роще, всего лишь несколько дней назад разделявшей два мира, а теперь соединившей их, Велвл Горенберг с особенной силой ощущал опьяняющий запах земли.

Три дня назад, — а ему кажется прошло три года, так насыщены они были событиями, — когда в уездный город, лежащий в тридцати верстах от границы Польши с Россией, вошли советские танки, и от их грохота точно сами собой слетели замки с городской тюрьмы и точно сами собой легко распахнулись тюремные ворота, — впервые после четырех лет заточения увидел он небо и землю… Все, что он пережил за эти мучительные годы, точно соединилось в этих трех днях, и сейчас эти дни снова ярко и отчетливо проходили перед ним.

В лихорадочной горячке, не помня себя, выбежал он три дня назад из тюрьмы. На одной из улиц в центре города он вдруг остановился: увидел себя в зеркальной витрине магазина. Запавшими, широко раскрытыми и полными отчаяния глазами глядело на него заросшее седой щетиной лицо с желтыми щеками. Впервые он увидел, что поседел. Он испугался самого себя и, все еще боясь, что его снова схватят и вернут в тюрьму, бросился бежать. Полы тюремного халата били его по исхудалым ногам, улицы кружились, опрокидывались крышами вниз, и переполнявший центр города шум, от которого он отвык, совершенно ошеломил его.

В тюрьме он оставил четыре года жизни, здоровье и почти всю надежду на то, что жизнь еще будет когда-нибудь иметь для него цену. Вынес он оттуда серый халат, отбитые легкие и душевную боль человека, знающего, что ему не к кому постучаться в дверь…

Тот день вспоминается как в тумане: кричащие толпы на узких и длинных извилистых улицах, мешанина из праздничных черных сюртуков, перемазанных рабочих курток, потрепанных солдатских гимнастерок, крестьянских свиток, тюремных халатов и загорелых мальчишеских тел, едва прикрытых тряпьем, на уже голых ветках деревьев.

Никогда, кажется, не перестанет звучать в ушах «ура», — оно то замирает, уходит куда-то далеко-далеко, то вновь возвращается и гремит где-то рядом. Гудит земля, громыхают по улицам броневики; из люков выглядывают какие-то непохожие на всех пришельцы, принесшие с собою громовое эхо иного, неведомого мира… В глазах рябит от взлетающих в воздух белых и красных роз, от венков на головах у девушек, от развевающихся красных флагов на воротах, на крышах, на телеграфных столбах, в высоко поднятых жилистых руках. Всюду солнце, и его глаза, привыкшие к сумраку, стали слезиться. Все дышало прохладным, освежающим воздухом, и с непривычки у него сильнее обычного заболела грудь. Он тоже что-то кричал вместе с другими и сам не слышал своего голоса… И вместе с криком сердце его рвалось навстречу танкам, грохочущим один за другим по мостовой, и вдруг, когда он вскрикнул слишком громко, сердце у него подкатилось к горлу, колени подогнулись. Он помнит только, как его подхватили несколько пар рук…

Очнувшись, он почувствовал острое зловоние, духоту. Перед ним было узкое мутное окно. Он изо всех сил рванулся к нему, но в ту же секунду кто-то сзади крепко схватил его за плечи. Он быстро вывернулся, готовый ударить с размаху по ненавистному, в грязно-черных усах лицу тюремного сторожа, но кулак, вздрогнув, повис и бессильно упал на колени: его держала невысокая миловидная женщина во всем белом. Под белой косынкой, закрывавшей лоб, сверкали большие черные глаза. Он рванулся к ней и, вскрикнув: «Рохл!», без сил упал ей на руки.

«Как она изменилась! — мелькнула у него мысль, когда женщина стала бережно укладывать его в постель. — Его Рохл!.. Одни глаза прежние…»

Но это была не Рохл. Это была санитарка из небольшой больницы на окраине, куда его принесли с улицы в глубоком обмороке. Позже она провела его узким боковым коридором с узеньким окошком в ванную, вымыла его. А потом он двое суток подряд, приходя на короткое время в себя от лихорадочного жара и озноба, всякий раз видел ее сидящей возле его койки. Кажется, она клала ему на голову что-то холодное, совала в рот ложку с чем-то горьким.

27
{"b":"271569","o":1}