Но сегодня, впервые за год работы здесь, Аким, уходя, закрыл дверь большим амбарным замком. Завернувшись в тулуп, он повалился в сани и понюгнул лошадь.
* * *
А утром, перед самой непогодой, со стороны Архангельска прибежала довольно свежая лошадка, которая доставила в Вазицу кривобокую женщину и солидного мужчину в кожаном пальто и папахе, наверное, инспектора из губернии. Тот, что в пальто, сразу пошел в избу с красным флагом на крыше, а женщина, покинув сани, оказалась треугольной. Она оперлась о палочку и по-вороньи стала осматриваться: видимо, в этих местах давно не бывала, а может, и вообще впервые очутилась здесь. Мало ли кого носит-мытарит жизнь, но только доподлинно известно — это засекли бабы сразу в нескольких избах, — что приезжая зашла в дом к тетке Анисье, вдове, выпивохе и грубой женщине.
А тот, что в кожаном пальто, в сельсовете задержался недолго. В сопровождении Вани-милиционера и председателя артели «Тюлень» Афанасия Мишукова направился к дому Парамона Петенбурга. У Вани винтовка — он сегодня почему-то был при большом оружии — билась о коленки и явно «препятствовала движению». Мишуков шел гордый и прямой: широкое лицо было важным, а на голове — шапка с кожаным верхом.
Парамон Петенбург только что управился по хозяйству. Правда, в доме всего две курицы: все хоть Юльке яичко будет. Ну, а для кошки приносила молока тетка Анисья. Печь Парамон натопил пожарче, чтобы Юльке не так маятно было — «жар костей не ломит», картошки отварил, но сам есть не стал, так и сидел за столом, катая хлебный шарик по скобленой доске.
За этим занятием и застал его представитель из города. Он прошел к передней лавке, следя подшитыми кожей новыми валенками. Мишуков, странно улыбаясь, пододвинул к себе табуретку и взгромоздился на нее, как на коня. Ваня Тяпуев сиротливо встал у двери, опираясь на винтовку. Парамон, увидев важного человека, хотел было и чаю предложить, но всмотревшись в немое лицо, намерение оставил и спросил резко:
— С чем пришли?
Он осунулся, дедко Парамон. За одну ночь побелели его волосы и голос стал тусклым.
— Собирайся, гад, — сказал Мишуков.
Представитель в кожаном пальто поиграл по столешне твердыми пальцами. Ваня Тяпуев встал у дверей в сторонку. Но что удивительно: видимо, сломила Петенбурга беда, но только не вспылил он по обыкновению, не хватанул кулаком по столу, а жалобно, помимо своей воли глотая слезы, попросил у кожаного пальто:
— Юлька, дочь моя, помират. Может, погодите?
— Ничего, присмотрят, — сказал строго Мишуков, поднимаясь с табуретки.
Странная робость овладела Петенбургом, что-то надломилось в нем за эти дни. Он хотел бы сейчас долго и горячо говорить: мол, что вы творите, товарищи, ведь и букашка — человек. А он под немцем два года сидел, пусть и при старой власти, лягушками питался, по, благодарение богу, выжил, и сам Буденный ему руку жал. Но с тех пор прошло десять лет, и, наверное, никто не поверит, что не придумано это стариком. Ничего путного не мог сказать Петенбург, слова не вязались, и потому, не возражая, стал собираться в путь-дорогу. А за дверью лежала беспамятная дочь, и в кухню доносились ее всхлипы, и, наверное, это было слишком бесчеловечно. Вот почему не глядел на старика представитель из города. Да и некогда ему было вдаваться в подробности: дома жена рожала, как-то там обойдется. Раз директива дадена, то исполнять надо. А Парамон, набрасывая на себя старенькую малку, тихо бормотал:
— Вот и дожился: рестант я, и собрать меня некому. Рестант, значит, Парамон Иваныч.
Петенбург прошел в белую горницу, низко поклонился перед дочерью, поцеловал ее, беспамятную, в лоб и оказал сухим голосом:
— Язык свой виню и сердце свое браню. Ну и прощевай, доченька, быват, и не свидеться боле.
Повернувшись, Парамон пошел к дверям, а Ваня Тяпуев встал у него на пути и оказал:
— Парамон Иваныч, из вещичек бы чего прихватили. Вдруг надолго…
— Ничего мне не нать.
Он вышел на взвоз, рассмотрел заснеженную, притихшую и совсем обезлюдевшую деревню, словно по улицам метлой замели, потом низко поклонился в сторону моря: «Прощевай, батюшко, не гневись». Потом на все остальные стороны склонился в поясном поклоне: «Прощевайте, люди добрые. Быват, чего и не так сказал иль сотворил, так не поминайте лихом».
— Хватит преставленье ломать, — оборвал Мишуков, — тут тебе не театра, давай пошли. В тюрьме для стишков времени хватит.
И он подтолкнул старика в плечо, а скользко было на давно не чищенном взвозе, и потому Петенбург поскользнулся и едва не упал. И этот тычок Мишукова засекли люди, что глазели сейчас в окна, и занесли в черный описок, а когда весы правосудия будут в секундном равновесии, то и толчок упадет на чашу зла.
Парамона думали везти в город сразу после обеда, а пока поместили в сельсовете, в соседней комнате, но так как замка на двери не было, то приставили Ваню Тяпуева. Но неожиданно накатилась на Вазицу метель, да такая, что страшно показаться на улицу: враз подметет. Двери у Петенбурга — он, видимо, второпях не запер их по-настоящему — распахнулись и давай громыхать, поддакивая злому ветру. Но этого люди, конечно, не усмотрели бы и не знали, так как снег сразу залепил окна. Потом расскажет подробности горбатая женщина, что внезапно вынырнула из-за поворота. Она едва ползла, захлебываясь ветром, и оттого часто показывала ему спину. Ворота на поветь едва закрыла, а снегу уже намело порядочно.
Женщина огляделась. Она была еще не старой, ее серые печальные глаза, видимо, уже давно не высветлялись, и скорбные морщинки пролегли у рта на молодовитом лице. Она осмотрелась вокруг, словно припоминая, что здесь было раньше, и приметила, что дом без хозяйки окончательно осиротел и что скотину здесь давно не держат, потому как сеном не пахнет, и только чудом уцелевший клок зачернелой травы качается на деревянном крюке. Женщина, очевидно, знала избу и сейчас только заново привыкала. Она не пошла в нижнюю половину, а, скользя мерзлыми валенками по крашеным сенцам, постучалась в кухонную дверь, хотя уже догадывалась, что ей никто не ответит.
На кухне было тихо, только музыкально отбивали часы норвежской работы. На столе стояли стакан недопитого чаю и чугунок с картошкой, из-за неплотно прикрытой голубенькой двери доносилось постанывание.
Марья Задорина, а это была она, сняла шубейку из потертого бархата: холодному жакетику, наверное, лет было предостаточно, потому как он изрядно заплешивел. Палку она приткнула у порога и смахнула круговым движением вдовий платок. А когда сняла его с плеч, то обнаружился куль тяжелых черных волос. «Боже милостивый, — шептала горбатая, — доколе страдать безвинным? И неужели ангелы-хранители, воины твои небесные, совсем заробились? И за кой ляд они только жалованье получают?»
А Юлька еще не приходила в себя: на желтом лице путались рыжие, как у отца, волосы, выпуклые голубые веки накрыли бездумные глаза, пальцы бегали по цветным лоскутам одеяла, словно собирали ягоды.
— Ой, белеюшко ты мое, да как тебя скрутило-связало.
Худыми пальцами с круглыми суставами Марья пробежала по Юлькиной груди, постукала, побрякала костяшками, помяла бока. Потом подожгла мелко нарезанный рог: удушливый дым пошел по комнате. Юлька тяжело закашлялась, но глаз не открыла. А незваная гостья шевелилась быстро. Наложила на грудь овечьей шерсти, обмотала холстинкой простиранной, добыла из узелка пузырек, разжала Юлькины плотные зубы и влила жидкость.
— Пей косата-голубушка. Эта водица на иве настояна да на добром лесном меду. Недели не пройдет, будешь как новенькая копейка. Ой, горюня ты моя. Время на время не походит: молоды молодятся, а стары старятся. Ведь и я когда-то молоденькой была.
…Да, как не была-то, только припомнить нужно. Татка в море ушел по треску, а как ушел, так и пропал. Мати от иконы не оттянуть, дочь единую в зимнегорские кельи отправила за отца поклоны бить. Ушла Марья на месяц, а на двадцатом дне записку от матери приносят: «Доченька, извини меня, но оставляю тебя. Не одну покидаю, но с богом. Часто буду молиться за тебя, а ты в молитве поминай нас. Привез Санька Паранькин известие, что потонул наш батько. Карбас волной захвостнуло. Убивайся не убивайся, а жить-то нать. Сосед наш Митька Манькин, тот, что недавно с действительной пришел, повесился. У Пелагеи Юрьевой корова задавилась — кось рыбная в горло попалась. Семга будет, дак пирог рыбный пошлю. Может, бог-от услышит молитвы наши. Привет от Нюры, от Сони, от Даши, Николая, Митьки, дяди Стелы, тети Клавдеи, всей нашей родни. Даша Степкина, что с тобой бегала, на два годика постарше, вчера свадьбу справила. Гулянья-то было. Писала соседка Рая Никитишна».