Гныщевич чуть заметно усмехнулся. Cher ami Плеть отказался оставаться в стороне, тоже явился в Порт, но устроился не рядом, а поодаль, с парой носильщиков. На Гныщевича, выряженного побогаче и под шляпой даже причёсанного, он вовсе не смотрел — болтал себе да сплёвывал. Плеть тут не знали, но ему не удивились.
Да и Гныщевич на Плеть не смотрел. Смотрел он на прорастающую сквозь вечернюю муть и прогорклый туман махину корабля.
Создав в самый день расстрела Союз Промышленников, помчался Гныщевич, конечно, в общежитие — там у него в сейфе хранилась переписка со всяческими уважаемыми людьми. В общежитии творилось леший пойми что, а в их с За’Бэем комнате и вовсе обнаружились посторонние первокурсники. Их, мол, многоуважаемый глава сюда поселил. Всех ведь надо под крыло.
Первокурсники жизнерадостным пике направились из комнаты в другие гостеприимные места.
Переписывать с конвертов имена и адреса пришлось долго. Потому, например, что почти час ушёл на ругань с явившимся на защиту птенцов своих нынешним префектом младшего курса.
Потом — с секретарём Криветом, упорно не желавшим понимать, что взрослый человек имеет право на espace personnel и тайну переписки.
В общем, до Алмазов Гныщевич добрался только на следующее утро. Шёл он в первую очередь за умненьким мальчиком Приблевым, а, pour ainsi dire, в нулевую, то есть в самом деле первую — за Скопцовым. Потому как слова о том, что у Гныщевича-де есть свои хитрые способы добраться до командования Охраны Петерберга, следовало подтверждать.
Приблев в Алмазах нашёлся.
Скопцов, как пояснил всё тот же хихикающий Приблев, часом раньше отбыл на завод под ручку с переоблачённым в девицу хэром Ройшем.
Гныщевич помянул первокурсников, их префекта и секретаря Кривета по всем их ближним и дальним родственникам, после чего попытался применить l'attaque par force brute. Пробиться к генералам своими силами он попытался.
Послали его незатейливо и скучно. Чеша сейчас глазами по тем, кто ошивался в Пассажирском порту, Гныщевич подумал, что сам он никогда и ни на кого не смотрел с таким равнодушием, каким смерили его последовательно адъютанты всех четверых генералов. «Не знаю где». «Не знаю когда». «Заняты совещанием». «Слышь, у нас тут своих проблем хватает, шёл бы ты!»
Под вечер стало ясно, что в Охране Петерберга полная remue-ménage, суета и кутерьма, поскольку солдаты вроде как взбунтовались то ли против собственного командования, то ли против чинов промежуточных — в общем, Гныщевич понял, что лучше не тратить дальше время, а признать поражение и вернуться в Алмазы.
Он даже не был зол. Знал ведь изначально, что просто с улицы его не пустят. Досадовал, что зачем-то решил проверить на практике сию очевидную мысль. Сделал широкий крюк, заглянул в общину, куда должны были прийти ответы от управляющих. Выяснил, что в общину осмеливаются писать только самые храбрые. Решил, что других ему и не надо.
Вернулся в Алмазы и напоролся на полный света и любви монолог Приблева о том, что это к лучшему, потому что так зато можно подготовить программу. Он ведь хочет явиться к генералам не с пустыми руками? Так давайте заполнять.
Гныщевич хмыкнул и согласился.
Всю ночь они с умненьким мальчиком Приблевым судили да рядили вот о чём: ясно, что Охрана Петерберга ни лешего не смыслит в собственных действиях. А у нас есть заводы в черте города и заводы за чертой. Заводы за чертой надо как-то обеспечить, чтоб там люди с голоду не разбежались, так? А взамен Союз Промышленников тоже кой-чего предложить может. Блокада города сколько продлится? Уж конечно, никто не знает. Следовательно, стоит подумать о самообеспечении — за счёт тех как раз заводов, что в черте. Им заодно и сбыт какой-никакой образуется. Кое-где можно наладить быстро, кое-где обойтись частичным переоборудованием. В перспективе и полным.
Умненький мальчик Приблев был прав. Наутро Гныщевич чувствовал себя куда более уверенно и почти набрался духа попытаться во второй раз. Постучаться к генералу Стошеву лично, благо знакомы — через Северную ведь часть на завод ездил и рабочих своих возил.
Вот только l‘organisme той уверенности не разделял — взял да повалился тюком прямо в блистательных Алмазах. Два дня пробегав и две ночи продумав, упрямый l‘organisme заявил о своих правах и продрых до темноты. А ещё говорят, мол, la machine de l'homme! Какая же из организма machine?
Ну а там уж выяснилось, что граф Набедренных не то сам замыслил пойти в казармы, не то зовут его туда осыпать благодарностями за остановку кораблей.
Дальше Гныщевич сориентировался.
Конечно, всё командование к нему не явилось, но хватило и одного — как раз таки генерала Стошева. И конечно, ничего внятного тот не сказал, зато выслушал как официального представителя. Гныщевичу и глаза закрывать не нужно было, чтобы увидеть, как бесплотная идея Союза Промышленников обрастает мясом.
Как мысль становится материей.
Не имея ни сил, ни времени вдумываться в план Гныщевича, Стошев предложил, если он в самом деле хочет провести осмотр тех заводов, что находятся в черте города, взять с собой пяток солдат.
«Их теперь всякому молодому горожанину выдают?» — хмыкнул Гныщевич. Стошев только устало отмахнулся — не стал даже огрызаться.
Гныщевич пожал плечами, скрывая лёгкое раздражение.
Ему дали солдат, а Твирин сам взял.
— И чего они поставили над собой простого парня? — уместно вопросил один из носильщиков, затягиваясь чем-то омерзительным. — Эдак я тоже хочу.
— Он не над ними, — Плеть, как обычно, был флегматичен, — он рядом с ними. В том и сут’.
— А то и верно. Очень уж эти генералы на своих лошадях — не в обиду, тавр, — зазвездились. С Городским советом-то, а? Небось простых солдат не спрашивали, стрелять или не стрелять!
Простой народ в лице косматого носильщика чрезвычайно избирательно помнил о том, что не спрашивал как раз Твирин. Или не верил в это.
В Алмазах утверждали, что Твирин — это тот рыжий мальчик, что отирался рядом с Революционным Комитетом в последние месяцы. В казармах, пока Гныщевич ждал своей exécrable аудиенции, кто-то брякнул, что он, мол, генерал в шкуре рядового. Граф Набедренных хотел встретиться с ним лично. Даже Стошев, выдавая Гныщевичу солдат, обмолвился, что те, мол, с молодыми говорить теперь привычные.
Весь этот ажиотаж вызывал неприятное ощущение, будто Гныщевича обогнали.
Но долго переживать об этом он не стал. Ему было любопытно, как обойдутся с ним выданные Стошевым солдаты, а главное — как он сам обойдётся с ними. Одно дело — ездить через казармы, а другое — ходить по городу в сопровождении военной силы.
Детскую привычку от военной силы побыстрее прятаться так просто не вытравишь.
Пришлось брать быка за рога, то есть солдат за лычки. «Я вам не начальник, — сообщил им Гныщевич, как только они вышли за порог казарм. — У вас тут свои интересы, у меня — свои. Но мои интересы сегодня важнее, поскольку au fond, в глубине то есть, они как раз ваши. Поэтому, если что совсем не так, действуйте по усмотрению, а до того мне не мешайте. Идёт?»
И сплетен было слушать не надо, чтоб рассмотреть собственными глазами: в городе царит мародёрство, то и дело из какого-нибудь дома что-нибудь да выносят. А потому Гныщевич, постучав по губам пальцем, прибавил:
«Вам оно, конечно, скучное занятие. Это я понимаю. Потому предлагаю за такую работу награду».
Солдаты, до сих пор смотревшие так же скучно и мимо, как адъютанты накануне, оживились.
«Под конец зайдём к одному человеку, который будет сопротивляться. А если не будет, сделаем так, чтоб стал. А кто сопротивляется — с того надо снять налог на вежливость, d'accord?»
«Чё ты всё время не по-росски лопочешь? Европейский, что ли?» — лениво осведомился один из солдат.
«Росский, роще не придумаешь. Стал бы европеец вас подкупать».
Корабль медленно заворачивал, намереваясь причалить. Солдаты слушались с бесцветной вялостью студентов, загнанных на лекцию родителями. Плеть неслышно мычал в тон швартовому гудку. Так называемый осмотр заводов шёл без précédents.