Я заспешила домой. Захожу в хату, а он уже сидит на лавке. Лицо заросло щетиной, глаза ввалились в ямины. Такой у него голодный и напуганный вид.
— Человек, что тебе надо? Тебе, кажись, поесть хочется?
Если бы он сказал: «Хозяюшка, спрячь меня быстро», — а то кивает головой:
— Ага, поесть… Кишки свело до боли. — Схватился за живот и согнулся.
Я вынула из печки чугун со щами, налила миску, поставила перед ним на стол. Вижу: он мнется.
— Что, не нравится, аль не голодный?
— Я только что сырой картошки поел в поле. Что-то давит желудок. Я полежу тут. Боли в животе.
Он лег на лежанку около печи. Я забеспокоилась:
— Может, тебя спрятать? Не дай бог, нарвутся патрули.
— Нет, — говорит. — Не могу шевелиться. Скололо всего. Я побуду тут.
Минут через десять заметила, что кто-то свернул с дороги и идет к нам. Пригляделась: патруль! Немец остался у ворот, а русский патрульный вошел и сразу зло уставился на парня. Тот побледнел, затрясся — ни жив ни мертв. Понял, что конец.
— Кто это? — спросил меня патрульный.
— А я знаю, я только что сама зашла. Больной он. Хлеба просит.
— Ты чего разлегся тут как барин? — прикрикнул патрульный.
— А я хотел передохнуть и потом схорониться… Кишка крутит…
— Беженец? Кого ждал, такой-сякой? Меня ждал? Чтоб я тебя нашел? Вставай!
Тут я вмешалась. Дело оборачивалось плохо.
— Мы русские. Разве он виноват, что в плен попал? Пожалей его. Иди, скажи немцу, что у меня никого нет, а тем временем я спрячу его.
— О чем он раньше думал? Может, он подосланный провокатор. Я не хочу свою голову подставлять под пулю. Ты его схоронишь сейчас, а потом придут немцы, убьют тебя и меня.
Он взглянул в дальнюю комнату за перегородку. Там Егор Иванович сидел, ботинок починял.
— А это еще что за сапожник?
И напугалась же я. Думаю: ну, все, пропадет Егор Иванович ни за грош.
— Свой, — говорю, — мужик мой. Инвалид он. Сапожничает. У старосты спроси. Не беспокойся.
Он поверил. Поднял беженца и повел по шоссе. Я — следом за ним. У ворот здоровенный немец с автоматом встретил парня руганью, накинулся на него и ударил наотмашь по лицу. Тот, утирая кровь, что-то сказал. Фриц еще пуще обозлился и стукнул пленного автоматом по спине, а второй раз — со всей силой по голове. Он закрутился и упал замертво. Боже мой, почему я сразу же не спрятала беженца в ту же минуту, как он зашел в хату. Втемяшилось мне, что он очень голодный, что его прежде надо накормить. Ведь кругом были голодные… Расстроилась: не сумела помочь. А где-нибудь его ждет мать или жена!
Не могла уснуть до утра.
Назавтра ни свет ни заря заявился тот немец, который убил пленного. Я его сразу узнала. Сивый, ресницы длинные, белые, глаза злые, как у бешеной собаки, бегают туда-сюда. Толстые губы облупились, в коростах все, кровоточат. Руки волосатые, в темных веснушчатых пятнах. Вошел и нарочно дверь за собой не притворил. Автомат высунул вперед. Уставился на нас, молчит. Что ему надо? Прикончит, думаю, сатана, как того парня. Дети сразу уцепились за меня, дрожат. Кто знает, что у него на уме? Фриц начал шарить глазами по полкам, увидел кринку с топленым салом, жадно схватил, ложку нашел в миске, обтер о штаны, набрал сала и сует мне в рот.
— Кушай, матка! — Языком причмокивает. — Гут, гут!
Ах, чтоб тебя разорвало, сам бы попробовал проглотить, изверг! Насильно толкает ложку. А сало было с запашком.
— Ак! — вырвалось у меня из горла. Чуть не сорвало. Не могу, хоть убей. Тошнит. Я ложку выбила из его рук. Он приткнул автомат к моей груди, забормотал, видно, заругался. Дети в один голос кричат:
— Мамочка, ешь, а то он постреляет нас.
Если бы я знала, что он хочет проверить, что сало не отравлено, то разогрела бы жир и выпила его или намазала на хлеб и съела бы.
— Кушайт, матка! — снова кричит немец.
Я зажмурила глаза и проглотила пол-ложки. Он осклабился.
— Корош, матка, корош, — и ушел с кринкой. Теперь он был спокоен: слопает сало и жив останется.
А потом под вечер опять пришел, показывает мне руками: мол, иди корову подои. По-русски — ни бельмеса, но я понимаю, в чем дело.
— Злыдни вы проклятые, собаки! — кричу. Он ведь все равно ничего не понимает. — Чума бы вас забрала..
Захотелось хоть криком облегчить душу.
А он кивает головой и лепечет, даже улыбается:
— Гут, гут, матка, — разводит руками и понукает, чтоб я брала ведро и шла доить корову. Она паслась за пригоном.
— Иди сам дой. Чтоб у тебя руки отнялись.
Немчура, как комары, напали на мою корову. Один отойдет, другой подходит, требует молока. А где я возьму его?
— Нечего доить, — говорю. — Вымя пустое. Утром приходи.
— Гут, гут! — тянет меня к корове. Ну что ты будешь делать с ним. Я не сильно дрожала перед немцами, не собиралась становиться перед ними на колени. Пусть, думаю, умру, но пятки лизать не буду.
Вижу: корова начала мочиться. Я показываю ему:
— Подставляй котелок, фриц, напьешься вволю.
Ох, как он заорал на меня, забрызгал слюной, сразу смекнул, о чем речь. А я говорю:
— Что я могу сделать, где я возьму молока?
Он ругается, а я повернулась и пошла к хате. И тут он сбил меня с ног, озверел и начал душить. В голове мелькнуло: вот пришла моя смертынька. Пропадут дети. А рука немца вдруг обмякла, и он ткнулся в землю. Над нами стоял Егор Иванович с окровавленной финкой в руке. Я все поняла и вконец растерялась. Подхватилась и бегу за ограду: не идет ли кто? Не дай бог, увидят… Мы заволокли немца в землянку. Здоровенный был. Я запрягла лошадь, взвалили труп на телегу, забросали мусором и отвезла его в овраг. Там он покоится до сих пор. Натерпелась же я тогда страху!
— Арина Емельяновна, — спросил как-то Егор Иванович. — Как вы думаете, завтра к вам пожалует майор Клаус Штельцер пить квас?
— В одиннадцать утра будет здесь. Он всегда точен.
— Что ж, подготовимся к приему гостя. Я с ним должен поговорить.
— Вы с ним?
— Да. Надо ребят отправить в Болотный поселок к дяде. Пусть там денек погостят.
— Что-нибудь серьезное?
Он кивнул головой.
— Я сама уведу детей. Переночую у брата.
— Правильно! Чтоб мальчишки не догадались, что мы их выпроваживаем.
Брата я не застала дома. Его накануне немцы отправили в концлагерь. Я сразу подумала, что майор Штельцер приедет кстати. Надо попросить его, чтоб он помог освободить брата. Утром пришла домой, корову подоила, лошадь спутала на ляге за огородом. И что бы ни делала — все думала о брате и майоре Клаусе Штельцере. Я уже много переделала, а Егор Иванович все еще не появлялся из своей комнаты. Что с ним?
— Егор Иванович, вы живы? — спрашиваю, приоткрыв дверь.
— Жив! Куда я денусь?
Передо мной появился стройный немецкий офицер, слегка похожий на Егора Ивановича. Он был весь в орденах, как тот Штельцер. Напугалась.
— Арина Емельяновна, не пугайтесь. Это я — Егор Иванович. Я просто переоделся, чтоб в приличном виде встретить гостя.
— А где черная повязка?
— Зачем она?
— Так вы не одноглазый?
— Как видите!
— А вы не немец, случайно? В этом мундире вы очень похожи на немца.
— Ну что вы! Я — русский! Но говорить с Штельцером буду на немецком. У меня тут еще два помощника, мои товарищи. Вы не пугайтесь. Так надо.
Часов в одиннадцать дня у моего дома остановилась машина. Шофер вылез, а Клаус Штельцер остался в кабине. Это насторожило Егора Ивановича. Дело, которое было задумано, могло сорваться. Не шофер нужен был, а Штельцер. Шофер с фляжкой в руках вошел в дом. Послышалась возня, глухой вскрик — и все затихло. Штельцер ждал минут десять, начал нетерпеливо поглядывать из кабины во двор, а шофера все нет. Где он пропал? Наконец Штельцер не выдержал и сам направился в дом. Я встретила его у порога. Он почти не взглянул на меня, спросил:
— Где шапер?
— В кухне, — говорю. — Иди туда.
Он шагнул через порог, и в этот момент перед моим носом кто-то захлопнул дверь. Я осталась в сенях. Там в кухне опять зазвучали сердитые отрывистые немецкие голоса: