Верховная власть принадлежит старине А-Раку. Его отпрыски вырастают прямо на его теле, падают с него, как перезрелые многоногие фрукты, и тут же убегают в луга и долины, где охотятся и кормятся на приволье. Но рано или поздно каждый из них вернется в утробу Родителя. Обычно это происходит, когда отпрыски нагуливают достаточно веса и превращаются в угрозу для самого А-Рака, и тогда все, что они увидели, услышали, узнали и сожрали за свою жизнь, становится его достоянием. Этому срок должен был прийти лет через десять. Он и ему подобные укрепляют плоть дедушки А-Рака и расширяют его познания о той земле, на которой он воцарился.
Ну, а теперь вот этого, коли он мертв, сожрет первый из его собратьев, что на него набредет, и тогда призраки его жертв, которые сейчас наполняют его мешки для паутины, перейдут в брюхо другого чудовища. Но мы этого не допустим, и вот как!
Она соскочила с изуродованного трупа и поспешила к заостренному концу его живота. Ее тесак сверкнул раз, другой, волосатая луковица живота расселась надвое, треснули узенькие трубочки, из которых паук выпускал свою шелковую нить, и наружу вывалился целый ворох спутанных внутренностей, среди которых выделялись две прозрачные сферы: шелковые мешочки чудовища.
Мав подняла над головой тесак, с которого капала кровь.
– Встречайте свободу, о плененные духи! – пронзительно выкрикнула она и двумя мощными ударами разрубила мешочки надвое.
Невидимый смерч взвился в ночное небо, его беспокойные, недоступные глазу частицы вихрем носились в воздухе. Мы съежились, пытаясь укрыться от неожиданного напора чужих мыслей и чувств, которые на миг вытеснили наши собственные. В этой неразберихе я была уже не я, а зимняя луна, взбирающаяся в небо над лесом, последний спазм боли измученной и счастливой матери, услышавшей первый крик своего ребенка, строка песни на неизвестном мне языке, долгий поцелуй, кулачный боец, наносящий противнику смертельный удар, маленькая девочка в объятиях любящего отца, город в пурпурной дымке вечерних огней, крик в тиши ночных улиц, освежающее дуновение ветерка в летнюю жару…
Все стихло так же неожиданно, как и началось, мы, умудренные и опечаленные, снова стали самими собой, и вдруг я услышала эфезионита (чтоб ему провалиться, я ведь знала, что он вор, но не хотела этому верить!), который тихо и удивленно произнес какие-то странные слова: «Пусть А-Рак свои ткет сети, похищая души всех, кто живет на этом свете…»
Но расспрашивать его снова у меня не было никакого желания – теперь-то я видела, что не в добрый час стал* он членом нашего отряда, ох, не в добрый!
А где наши шавки? – обернулась я вместо этого к Мав.
– Их вожака сожрал паук, так что они не побегут впереди, пока темно, – говорят, слишком много этих тварей кругом, – а будут следовать за нами до рассвета, если, конечно, мы сами до него доживем. По-моему, надо положиться на карту и изо всех сил жать вперед.
– Уж что-что, а жать вперед нам придется, ведь это наш долг. К вершине! – скомандовала я. И мы радостно тронулись в путь: никого из нас не огорчала необходимость покинуть ужасный труп, напротив, все до единого упивались сознанием того, что только благодаря нам он и сделался трупом.
НИФФТ 5
Когда в Самую Короткую Ночь года на Стадионе, венчающем утес над Большой Гаванью, проводится лотерея, известная как Жребий, Три Тысячи – граждане, которым согласно последней переписи населения выпало исполнять свой долг перед богом в этом году, – поднимаются на вершину утеса после заката, и процессия эта, будьте уверены, производит сильное впечатление. Внутри Стадиона человеческий поток ручейками растекается по коридорам, и граждане по одному проходят через специальные комнаты, где бейлифы одевают их в просторные плащи и колпаки. Прежде чем следующий участник лотереи войдет в комнату, закутанного с ног до головы предыдущего уже выводят на арену. По мере того как толпа на арене прибывает, звездный сонм над нею множится, и никто из Трех Тысяч, предположительно, уже не может узнать своего соседа.
Ты уже догадался, дружище, что здесь я – как и раньше – привожу в хронологическом порядке отчет о событиях, которые самому мне стали известны значительно позже. Поскольку облачение Трех Тысяч принято начинать не раньше чем совсем стемнеет – или, как сказано в каноническом протоколе, когда «десяток звезд в высотах горних ярко засверкает», – события, о которых я здесь повествую, начались примерно в то самое время, когда мое метко брошенное копье положило конец разоблачительным речам А-Ракова отродья, встреченного нами в долине Петляющего Ручья. Какими бы недостатками ни грешил рассказ госпожи Лагадамии, я знаю, что ей, по крайней мере, достало честности воздать должное характерной точности и блеску, которые я вложил в этот бросок. Разумеется, касательно всевозможных рассуждений о природе этических и моральных сущностей и размышлений о моем поведении, которые только портят ее рассказ, я и впредь, как подобает мужчине, ничего не скажу.
(…)
Итак, Три Тысячи, собранные на освещенной факелами арене, по замыслу должны быть неузнаваемы. Но, хотя прорези для глаз малы, а плащи свисают до самой земли, полной анонимности достигнуть все же невозможно. Закатанные рукава обнажают браслеты или татуировки, да и не так уж сложно человеку узнать двоюродного брата или сестру, соседа или соседку по мелькнувшему сквозь прорезь изгибу брови или по голосу, когда после каждой вынутой руны по толпе пробегает возбуждение, и те, кому жребий принес свободу, выкрикивают слова ободрения оставшимся, а они поздравляют счастливчиков и обещают присоединиться к ним, как только подойдет очередь следующей руны, которая, без сомнения, будет их. Поэтому, несмотря на плащи и колпаки, многим из Трех Тысяч все же удается распознать своих.
Однако тому, кто придумал этот ритуал, в изобретательности не откажешь: всякий, кто получил свободу, должен отойти в сторону, на периметр арены, взять церемониальный жезл и исполнить обязанность Освобожденных – помочь бейлифам и старостам загнать Избранных в огромные бронзовые Врата А-Рака, когда настанет время жертвоприношения. И вот тогда Освобожденные, уж будь уверен, радуются колпакам и плащам. Счастливые собственной безличностью, они испытывают благодарность к тем, кто предусмотрел тяжелое церемониальное одеяние, скрывающее их лица от рыдающих друзей и родственников, которых они должны толкать в объятия клыкастого лохматого чудовища.
Паанджа Пандагон и Фурстен Младший стояли на площадке, сооруженной специально для этой церемонии на вершине стены рядом с Вратами Бога. Ни единым взглядом не обменялись они, наблюдая, как обезличенная толпа постепенно заполняет арену под ними, поскольку боялись, что жалость, ужас и стыд, переполнявшие их в тот момент, неминуемо отразятся на их лицах, стоит им только посмотреть друг на друга. Сто человек могут расстаться с жизнью сегодня! С незапамятных времен взимаемая богом дань не превышала двух десятков Избранных.
Я знаю, что старые друзья судили себя строже, чем это сделал бы любой здравомыслящий человек, доведись ему узнать об их дилемме. Бог добром попросил у них то, что с легкостью могбы взять и силой. А тем временем своим показным раболепием Паандже удалось купить благодушное доверие А-Рака и получить от него же денежную помощь, которую друзья, не теряя времени, уже пустили в дело. Не хочу забегать вперед, мой дорогой Шаг, но по крайней мере один возможный способ использования обутых в давилки титаноплодов ты уже наверняка угадал.
Однако в эту ночь Паандже и Фурстену предстояло исполнить роль палачей и заплатить кровью своих сограждан за время и средство, которое поможет им (смеют ли они на это надеяться?) сбросить владычество паучьего бога навсегда. Приготовления вызвали немало волнения среди людей на арене, когда до них стало доходить, что помимо обычных Ста Двадцати – бейлифов и церковных старост – их окружали не менее двухсот наемников-чужеземцев, вооруженных сетями и кнутами, отборных солдат, готовых подавить любой бунт в зародыше.