Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дорошевич в своих сахалинских очерках остался самим собой, остался верен своей журналистской, художественно-публицистической манере. Он не думал ни о «диссертации», ни о будущей книге, которую вообще не собирался писать. Он думал о газете, о читателе, до которого нужно было донести правду о Сахалине. К моменту его приезда остров уже около 30 лет (с 1869 г.) служил местом каторги и ссылки для уголовных преступников. Это было, так сказать, «основным средством освоения Сахалина», избранным российским правительством[581]. Попадали на остров и сосланные по политическим делам. В 1897 году их было около тридцати человек, а всего на острове находилось в тот период двадцать тысяч каторжан и поселенцев. Каторжане работали в мастерских, на разгрузке пароходов, валили лес, прорубали просеки, строили дороги и дома, добывали уголь. По мысли устроителей, «штрафная колония» на окраине империи должна была стать местом перевоспитания: отбывший каторжный срок переходил на пятилетнее поселение там же, на Сахалине, после окончания которого получал право на возвращение в Россию. Но очень часто переход на поселенческое положение («домообзаводство») оборачивался истинной трагедией. Лишенный казенного содержания человек, оставленный наедине с дикой природой, не имеющий возможности наладить крестьянский быт и прокормиться, стремился назад, в тюрьму, и с этой целью совершал новое преступление.

К осужденному разрешалось приехать семье — жене и детям. Они назывались «добровольно последовавшими», мужья нередко завлекали их «выгодами» сахалинской жизни, которые на деле оборачивались беспросветной нищетой, плодившей проституцию. Отбывавших каторжный срок женщин по усмотрению начальства отдавали «в сожительство» поселенцам — дикая мера, почему-то считавшаяся «укреплением семьи и нравственности». Отсюда и трагическая судьба детей, которые родятся «кто его знает от кого» и нередко служат предметом отвратительной торговли. Не лучше складывается и жизнь детей «из России». «Одетые в серые, арестантского сукна курточки и халатики», они играют «в палача и арестанта», никогда не улыбаются. Соответствующие разговоры ведутся между ними:

«— Мой отец столько-то душ убил!

А мой столько-то.

— Мой так-то убивал.

— А мой вот как!»[582]

Уже первые, полученные в Корсаковске впечатления приводят Дорошевича к мысли, что на острове полностью сохранилось крепостное право: «Тот же подневольный труд, те же люди, не имеющие никаких прав, унизительные наказания, те же дореформенные порядки, бесконечное „бумажное“ производство всяких дел, тот же взгляд на человека как на „живой инвентарь“, то же распоряжение человеком „по усмотрению“, „сожительства“, заключаемые как браки при крепостном праве, не по желанию, не по влечению, а по приказу, взгляд многих на каторжного как на крепостного…»[583] Наблюдение, совпадающее с чеховским: «Это — не каторга, а крепостничество»[584]. Сахалинские служащие, эти, «по большей части неудачники, люди, потерпевшие крушение на всех поприщах, за которые они хватались, ни к чему не оказавшиеся пригодными в России <…> приехали сюда, наслушавшись рассказов, что на окраинах не житье, а масленица, приехали, мечтая о колоссальных „припеках“, которые умеют делать на арестантском хлебе смотрительские фавориты — тюремные хлебопеки, об огромных „экономиях“, делаемых при поставках материалов и т. п.». Ну и, помимо того, «всякому лестно», конечно, пожить барином при крепостном праве, имея слуг и рабочих, которых «в случае неудовольствия», можно приказать «выдрать или посадить в тюрьму». Хотя в общем на острове «их ждало разочарование», «припеки» оказались «не в таких размерах, как грезилось», чему виной в немалой степени были контрольные чиновники, сующие во все свой нос[585].

Стремление постигнуть самые разные стороны сахалинской жизни ведет журналиста в каторжный лазарет и на кладбище, в мастерские и дома поселенцев, заставляет посещать тюрьму даже ночью. Он заходит в жилища ведущих полудикую жизнь аборигенов-гиляков и спускается в забой Александровского рудника. С самого начала своего «познания Сахалина» Дорошевич внимательно вглядывается в кажущуюся поначалу однообразной «толпу каторжан», постепенно начиная «различать в этой серой массе бесконечно разнообразные типы». В этом «печальном странствии» по «каторжным кругам» не единожды оживают в его памяти страницы «Записок из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского, запечатлевшие каторгу 50-х годов XIX века. Достоевский становится для него своего рода проводником по сахалинскому каторжному аду. Опытом автора «Записок из Мертвого дома» он измеряет собственные впечатления. Его наблюдения над «бесконечно разнообразными типами» перекликаются с впечатлениями Достоевского, писавшего брату в 1854 году: «Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет»[586].

Стремление сжиться с каторгой, узнать ее как можно глубже — в этом суть деятельности Дорошевича на Сахалине. Еще в заметках «На Сахалин» он обещал читателям: «И если мне удастся моя задача, перед вами вырастет целая картина житья-бытья мира „отверженных“»[587]. Поэтому целыми днями просиживает он в самой страшной тюрьме — Александровской кандальной, куда и смотрители не заглядывают без охраны. «Было иногда страшно», особенно при встрече с «огромного роста и неимоверной силы тачечником», бешено стучавшим тачкой об землю[588]. Или когда на него в кандальной тюрьме кинулся какой-то китаец, обращавшийся ко всем с непонятными просьбами. А в одной из тюрем пристал сумасшедший, требовавший «манифестов».

Не сразу далось «вхождение в каторгу». И все-таки сумев завоевать доверие у таких «авторитетов» как Полуляхов, «знаменитый убийца семьи Арцимовичей в Луганске», и Пазульский, «когда-то на юге атаман трех разбойничьих шаек», вызвать на откровенность бывшего интеллигента-москвича «бродягу» Сокольского, он ведет длинные беседы с ними и другими каторжанами, в том числе с опаснейшими, прикованными к тачке преступниками, дотошно выясняет не только все детали тюремного быта, но и подробности «историй», приведших их на Сахалин. При этом никакой сентиментальности, «жалости», презираемой каторгой. «Главным помощником» было уважительное, «понимающее сострадание», в котором нуждались каторжане. Но разговоры шли на равных. И каторга зауважала журналиста, который сумел добиться своего, «против всех пошел». В свою очередь, Дорошевич стремился не нанести ущерб авторитетному положению в каторжной среде того же Пазульского, и хотя тот совсем не говорил по-английски, журналист сделал вид, что нечто понял из произносившейся им белиберды и даже «поддержал разговор» в присутствии с любопытством наблюдавших за этой сценой каторжан. Не разделяя позицию презираемых каторгой «тюремных филантропов», душу свою спасающих сентиментальным сочувствием к «бедненьким арестантам» и раздающих им нравоучительные брошюрки, он совершает поступки, к которым каторга относится с одобрением. Попавшему в безвыходное положение поселенцу купил корову. Помог обессилевшему и вынужденному продать ростовщику последнее с себя каторжанину, выкупив его халат, куртку и паек хлеба.

Правда, каторга «сдалась не сразу», «пробовала» журналиста, были и «попытки запугать». Пустили слух, что под пиджаком у него «железная рубашка», и оттого он так смело заходит в камеры к самым страшным преступникам. Окруженный каторжанами, он чувствовал как «Фомы неверные» ощупывают его спину. Один каторжник даже одобрительно заметил: «Ты сам, барин, мы видим, из „Иванов“». Это была «большая похвала», поскольку «Иван» — высшее лицо в каторжной иерархии. И каторга открылась ему. Десятки услышанных исповедей стали основой большей части сахалинских очерков. В них обнажились не только конкретные судьбы, но и тщательно скрывавшиеся темные стороны сахалинской жизни. Благодаря помощи каторжан Дорошевичу удалось установить каналы тайной торговли спиртным, которую вел один из чиновников. Он узнал и подробности жуткого «Онорского дела». Когда в абсолютно бесчеловечных условиях, созданных бывшим «разгильдеевцем» старшим надзирателем Хановым, прорубалась оказавшаяся совершенно бесполезной просека через южный Сахалин, погибло множество каторжан. «Люди бросались под падавшие срубленные деревья, чтобы получить увечье, люди отрубали себе кисть руки, — на Сахалине и сейчас много этих „онорцев“ с отрубленной кистью левой руки, — чтоб только их, как неспособных к работе, отправили назад, в тюрьму. Люди очертя голову бежали в тайгу на голодную смерть». А там нередко становились жертвами людоедства своих же товарищей по каторге. Последнюю ступень человеческого падения фиксирует в очерке «Людоеды» признание одного из тех, «которые в бегах убивали и ели»: «Всё одно птицы склюют. А человеку не помирать же!»[589]

вернуться

581

Высокое М. История Сахалина и Курил в самом кратком изложении. Южно-Сахалинск, 1994. С.61.

вернуться

582

Дети «из России»//Россия, 1899, № 69.

вернуться

583

Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С. 14.

вернуться

584

Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30 томах. Письма. Тт.14–15. С.98.

вернуться

585

Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С.200–202.

вернуться

586

Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 томах. Т.28. Кн.1. Л., 1985. С. 172.

вернуться

587

Одесский листок, 1897, № 64.

вернуться

588

Дорошевич В. М. Как я попал на Сахалин. С. 138.

вернуться

589

Дорошевич В. М. Сахалин. Часть вторая. Преступники. С.59, 65.

77
{"b":"268056","o":1}