„Сахалин“ написан слабо!
Этим мы обязаны критике.
Она связала крылья художнику, она лишила Россию произведения, наверное бы равного „Мертвому дому“. Художник-беллетрист ударился в статистику.
— Да подите, — сказал он однажды автору этих строк, — напиши я „Сахалин“ в „беллетристическом роде“, без цифр! Сказали бы: „И здесь побасенками занимается“. А цифры — оно почтенно. Цифру всякий дурак уважает!»[567]
Отношение критики к Чехову как писателю «внеобщественному», «безыдейному» было фактом, что называется, навязшим в зубах. Именно поэтому Дорошевич во втором некрологе посчитал необходимым дать отповедь всем, упрекавшим писателя в «каком-то индифферентизме»: «Люди, знавшие Чехова лично, знали, что это неправда. У Чехова были очень определенные общественные идеалы <…> Как к большому общественному человеку через сотни друзей, знакомых, поклонников к нему доходили все стоны и все вопли жизни <…> Никогда беседа с Чеховым не проходила без разговора на общественные темы, без волнений»[568].
В оценке же самого «Острова Сахалина» для него как важнейший превалирует не художественный, а общественный его эффект: «Не только те несчастные, в участь которых Чехов, именно Чехов, внес колоссальную перемену, никогда не узнают об этом, но и русское общество не подозревает, что сделал Чехов своей книгой „Сахалин“».
Поэтому «то, что все-таки сделал Чехов для Сахалина, — так велико, что требует особой статьи». И он пишет эту статью «Чехов и Сахалин» в годовщину смерти писателя. Это выступление — протест против замалчивания и недооценки самоотверженного труда писателя, которому «поездка на Сахалин стоила жизни». Тема жертвы, принесенной художником, уступает здесь глубокому пониманию сути сахалинского труда писателя, который «чистую» и приятную работу беллетриста променял на черную и «грязную» работу собирателя статистических материалов, который впервые «точными данными и цифрами нарисовал нам картину: как живут люди, которых посылают на Сахалин»[569].
Здесь следует отметить, что эти высказывания и оценки Дорошевича игнорировались теми исследователями, которые делали акцент на противопоставлении книг обоих писателей. В советское время сложилась традиция: при анализе «Острова Сахалина» Чехова как «книги-подвига великого писателя-реалиста» противопоставлять ей «Сахалин» Дорошевича как сочинение «представителя буржуазной журналистики». Одновременно делались попытки представить дело таким образом, будто причиной поездки Дорошевича на Сахалин было то, что «его не удовлетворяла та книга, которую издал Чехов», и он решил «вступить с ним в своеобразную творческую полемику»[570]. Эта тенденция проявляется и более изощренно, с опорой на якобы «подсознательную ориентацию на весь творческий опыт писателя, чей „Остров Сахалин“, столь отличный от „Сахалина“ Дорошевича, тем не менее многое в нем обусловил»[571]. Очевидна надуманность такого подхода, если иметь в виду изложенные выше действительные мотивы поездки Дорошевича на «каторжный остров». Идеологический «соблазн» диктовал и противопоставление манер, в которых написаны сахалинские книги Чехова и Дорошевича. Подчеркивалось, к примеру, что «Чехов всемерно старался, чтобы в книге говорили только факты, а свою „субъективность“ он оставлял глубоко в тени», в то время как «эмоциональность и живописность книги В. М. Дорошевича „Сахалин“ ослабляли ее серьезную сторону»[572]. Почему «эмоциональность и живописность» должны ослаблять «серьезную сторону» повествования — не объясняется. Увы — и сегодня еще живо старое, отдающее затхлым вульгаризмом стремление приподнять книгу Антона Павловича (которая в этом вовсе не нуждается), потоптавшись на книге Власа Михайловича, за счет противопоставления чеховской скромности, «самоиронии вместо аффектации, обличительства, проповедничества» неким «общим местам», «жалким словам» и «трескучим описаниям», которых «как раз много» в очерках Дорошевича[573].
Впрочем, достаточно давно развивается и другая тенденция — не противопоставляя, показывать сущностные отличия чеховского «Острова Сахалина» как «созерцательно-очеркового» по сравнению с «памфлетным» «Сахалином» Дорошевича, «воинствующим началом» связанным с традицией Радищева, Герцена, Щедрина (Михаил Кольцов)[574], как «строго этнографической книги, не содержащей никаких писательских „раздумий“, какие наполняют, скажем, „Сахалин“ Дорошевича» (Петр Палиевский)[575]. Утверждается взгляд (цитирую, прошу прощения, из своей давней монографии), что «это две совершенно разные книги, два различных подхода к литературной работе <…> Если чеховский „Остров Сахалин“ — род научного дневника, посвященного поездке по острову, то книга Дорошевича состоит из эмоциональных очерков, стремящихся воссоздать живой портрет каторги <…> Проблемы творческой полемики не существует. Есть чувство долга русского писателя, который по-своему выполнили Чехов и Дорошевич»[576].
Конечно, идеологические подходы к «великому писателю-реалисту» и «буржуазному фельетонисту» диктовали свои оценки. Достойны сожаления их застарелые рецидивы. Может быть, и поэтому особенно дороги слова каторжанина Федотова из письма Дорошевичу, в котором выражена надежда, что его приезд на Сахалин «принесет такую же пользу, как и посещение господина доктора Чехова»[577]. Что же касается оценки жанрово-стилистических особенностей книг обоих писателей, то здесь, пожалуй, ближе к истине литературовед Ирина Гитович, которую «очерковая проза Дорошевича еще больше укрепила в предположении, что попытка Чехова совместить под одной обложкой и названием дискурсы с прямо противоположной стилистической структурой, т. е. решить задачу, невозможную с точки зрения языка, была вызвана изначальной жанровой неотчетливостью замысла»[578].
Сопоставление сахалинских книг обоих писателей будет продолжаться, что вполне естественно. Вот мнение рядового читателя из существующего в интернете «Живого журнала»: «„Сахалин“ — блестящее документальное описание дореволюционной каторги. Помнится, я попробовал после Дорошевича читать аналогичный „отчет“ Чехова. Начал и бросил это дело, настолько это показалось хуже»[579]. А вот как высказался на эту тему философ и публицист Борис Парамонов: «И надо сказать, что написанное им (Дорошевичем. — С. Б.) о сахалинской каторге лучше того, что написал Чехов. Чеховская сахалинская книга — глубоко нелитературный проект (очевидно совпадение с мнением И. Гитович об „изначальной жанровой неотчетливости замысла“. — С.Б.), и Чехов чувствовал свою ошибку, зряшность своей поездки, его книга писалась долго, трудно и без энтузиазма, это бросается в глаза. А зарисовки Дорошевича подчас выходят на уровень „Колымских рассказов“ Шаламова — с той, понятно, разницей, что сам автор каторжного срока не тянул <…> Потрясающее впечатление оставляет цикл „Палачи“, а едва ли не большее — сцена, в которой телесное наказание каторжанина воспринимается другими каторжанами как веселое зрелище, каторжный театр в некотором роде»[580].