— Да я тебе, дядя Савелий, за учение платить буду.
— Ну, коли так, то ладно, — согласился Прожор и даже хайло скособочил — улыбнулся вроде бы.
Шли один за другим люди — и не было им числа, потому что не было числа несчастьям и меры горестям. Один просил денег, ибо за деньги мог обрести для себя свободу, другой — вернуть отданные в залог вещи, третий — купить хлеб и накормить голодающую семью, и привезти дрова да обогреть вымерзшую избу, четвертый — построить избу вместо сгоревшей в пожаре, пятый — для помощи осиротевшей семье, где от голода враз померли и мать и отец, шестой — уплатить палачу, чтоб не забил родного сына кнутом до смерти, а только порвал бы в клочья кожу…
На похороны просили и на поминальную молитву, на платеж знахарям и лекарям, на тайное воздаяние ярыгам, стряпчим и судьям, на зерно для посева и на свечу для спасения души…
По-разному встречал их Прожор, по-разному разговаривал с каждым, но кружево его бесед, какой бы рисунок ни вязал, в конце концов хомутало просителя прочнее, чем невод оплетает рыбу.
Завидев в окне бредущего к дому человека, Прожор падал на колени и начинал истово бить поклоны перед иконостасом, какой не враз найдешь и в храме средней руки.
Посетитель, завидев такое благочестие, почтительно застывал в дверях, а Прожор все молился и молился. Не смея прерывать диалог с Богом, заемщик маялся и от собственной ничтожности, и от греховности.
Наконец Прожор вставал, умаявшись, и, отрешенно глядя на незваного гостя, всем видом своим показывая, что он еще парит в неземных высях, говорил расслабленно и елейно:
— Гость в дом — Бог в дом. Проходи, мил человек, — и, кто бы перед ним ни стоял, приглашал в красный угол под образа.
Выслушав просителя, вздыхал тяжко:
— Наветы все, одни наветы. У самого торгу на три алтына, а долгу на пять. Поверишь, сижу в долгах по макушку. Не стану врать, даю иногда людям. Как не дать? От себя отрываю, а даю. — И, повернувшись лицом к иконам, учительно подымал перст: — Господь наставлял: делитесь. И еще повелевал: помогайте друг другу и один другого любите. Да только не те ныне пошли люди. Подходит срок платежа, я — к нему. А он мне: «Должен — не спорю, а отдам не скоро, когда захочу, тогда и заплачу». Вот и идешь за своим кровным как за подаянием: берешь, что дают, да еще кланяешься.
Заемщик божился великой божбой и клялся страшными клятвами, что не только все в срок вернет, но и резы выплатит, не торгуясь, без всякой хитрости.
— В копнах — не сено, в долгах — не деньги, — снова вздыхал ростовщик и в конце концов, ободрав заемщика, что липку, получал сердечную благодарность.
Николай смотрел на все это, слушал внимательно, исподволь интересуясь, не всплывет ли каким-либо образом имя Егорки Меченого. Однако ни от собратьев ростовщика по ремеслу, ни от просителей, обошедших до появления у Прожора уже не одного лихоимца, Николай так и не услышал даже намека на существование в Москве бывшего холопа Глинского.
Перезнакомившись чуть ли не со всеми московскими мироедами, а через них и с ростовщиками иных русских городов, Николай решил, что, наверное, и он, и Флегонт Васильевич ошиблись, определив Егорку в разбойничью артель мздоимцев. И однажды, когда Николай поделился сомнениями с государевым дьяком, тот сказал:
— Стало быть, в каком-либо монастыре прячется Егорий Победоносец. Боится нос на волю высунуть. Знает, что у князюшки его руки длинные: откуда захочет, оттуда и достанет. Ждет, поди, пока весть до него дойдет, преставился-де Михаил Львович — тогда и выйдет. Да нам того часа ждать недосуг, стало быть, поищем по монастырям.
Стояла зима. Правда, незримо близилась она к исходу, но все еще гуляли меж сугробами метели, и немного было из того проку, что прибавился день, — выходить за порог никакого желания не было. И хотя прозвали люди нынешний месяц «февраль — широкие дороги», не манили эти дороги, советовали дождаться весны.
В самом конце месяца, 28-го числа, Михаила Львовича отпустили на волю. Однако, прежде чем отпустить, взял Василий Иванович крестоцеловальную запись у сорока семи бояр и детей боярских, поручившихся за Михаила Львовича пятью тысячами рублей. И если бы Глинский сбежал в Литву, то деньги эти были бы с них взысканы в государеву казну.
Михаил Львович сразу же уехал в свою вотчину — Старо дуб, стоявший у самого литовского рубежа, в глубине брянских лесов. Не боялся Василий Иванович поселить своего нового родственника рядом с Литвой: залог положен столь велик, что сбеги Глинский еще раз — Василий Иванович внакладе бы не остался.
И бунтовать в новых местах некого. Соседями Глинского были князья ряполовские, палицкие, пожарские, ромодановские, ковровы — в ту пору еще не вошедшие в силу, в Москве малоизвестные.
— Что же делать будем, Флегонт Васильевич? — спросил Николай государева дьяка. — В России-то монастырей, почитай, сотни полторы. Разве мне их все обойти?
Николаю страсть до чего не хотелось искать Меченого. «Ищи Егорку, что в стогу иголку», — подумал он, но, понимая, что с таким доводом Флегонт Васильевич не согласится, сказал:
— Сам же ты говорил: «Глаз-то с князя ныне спускать нельзя, не сотворил бы государству какого дурна».
— В Стародубе есть кому за Глинским приглядеть. А вот как призовет его государь в Москву — тут-то князю пред очи Егорку и поставим. И будешь ты у Глинского снова в полном доверии. Так что собирайся в дорогу, Николай. А чтоб легче было ту службу справить, то в дальние монастыри — к Белоозеру, на Соловки, к Югре я своих людей пошлю, а вокруг Москвы походи сам. В монастыри Богоявленский, Данилов, Андроников и Алексеевский тоже не ходи — они рядом, да, кроме того, в каждом из них мои люди есть. Ну, а Чудова ты и сам всех черноризцев видел — ежедень они в кремлевских соборах и во дворе кремлевском роятся.
Однако ни в одной из этих обителей Егорки не оказалось.
И скрепя сердце пошел Николай по Руси монастырской…
«Ночная кукушка завсегда дневную перекукует», — говаривают бывалые люди. И конечно же правильно.
Не прошло и полугода, как Елена Васильевна уговорила августейшего супруга вернуть любимого дядюшку в Москву. А еще через два месяца Михаила Львовича женили. Взял он за себя дочь князя Ивана Васильевича Оболенского-Немого — Анастасию и тем породнился с многолюдным семейством, в котором было без числа и воевод, и наместников, и кравчих, и оружничих, и иных сильных и знатных вельмож. Поэтому же стал ему родней и Иван Федорович Оболенский-Телепнев-Овчина, коего людская молва сделала невенчанным мужем великой княгини Елены Васильевны — племянницы его, Аленушки…
* * *
Шел Николай паломником-богомольцем от одной обители до другой, то без спутников, то с ватажками таких же, как и он, странников. Только те, кто пустился в путь по обету, замаливать свои или же чужие грехи, встречались не так уж часто. Чаще всего правили стопы к монастырям, богадельням и пустыням несчастные люди, не имевшие ни хлеба, ни крова. Встречались и гуляющие празднолюбы — дармоеды, притворяющиеся больными, но более всего направлялись к обителям те, кого вывели на дорогу скорби нужда да кручина. Выходило по притче: «Больше горя — ближе к Богу». А у кого больше горя? У больных и немощных стариков и старух или здоровых погорельцев, не сумевших вынести из огня собственных детей? У слепых от рождения мужиков и баб или у зрячих сирот-поводырей, чьих родителей унесла «черная немочь» — чума? И были среди прочих монахи, долгие годы живущие подаянием. Их-то более других и расспрашивал Николай, объясняя, что ищет брата, сгинувшего двенадцать лет назад. Когда рассказывал, каков у него брат, то называл все приметы Егорки с неизменными бородавками на лбу.
Однако ж сколько монастырей ни обошел, сколько странников ни спросил — никто такого монаха или послушника припомнить не мог.
Осенью возвращался Николай в Москву и с приходом весны снова отправлялся в путь. Побывал он и в окрестных подмосковных обителях — Пафнутьевом, что в Боровске, Рождества Богородицы в Голутвине, в Даниловой, близ Переяславля-Залесского, в знаменитейших и богатейших монастырях Иосифовом под Волоколамском и Троице-Сергиевом. Побывал и во Владимире, и под Медынью, где стояли монастыри Успенский и Михайловский, добирался и до Вологды.