Через недолгое время Николай привел лекаря к Герберштейну.
Любчанин, пообнимавшись с послом как с родным братом, сразу же быстро и радостно заговорил с ним, почти не уделяя внимания напавшей на барона хвори.
Николай, присев на корточки, стал щепать полено на лучины, внимательно прислушиваясь к разговору двух — по всему было видно — старых друзей.
После обычных расспросов и радостных восклицаний приятели перешли к делу.
— Знаешь ли ты, — спросил Герберштейн, — когда нас примет великий князь?
— Знаю наверное — через два дня.
— О, это так не похоже на московитов!
— Тем не менее это так.
— Имеет ли резон просить великого князя об освобождении Глинского?
— Конечно. Василий и без твоей просьбы вот-вот освободит его. Тогда уж пусть Глинский знает, что и ты просил за него.
— Это разумно, Николай, весьма разумно.
Герберштейн помолчал, задумавшись, затем пробубнил тихой скороговоркой:
— Как ты думаешь, будет ли полезен империи князь Михаил?
— А ты знаешь, как его нарекли русские? — вопросом на вопрос откликнулся лекарь.
— Как?
— Немец.
Герберштейн рассмеялся.
— Лучше не объяснишь, — проговорил он, не в силах согнать улыбку, которая так не вязалась с его мнимой болезнью. — Значит, нужно всемерно способствовать тому, чтобы он вошел в силу и занял при дворе Василия подобающее место.
— Мы постараемся, — проронил лекарь.
— Дай вам Бог, — отозвался посол и, быстро сев, истово перекрестился.
Государь призвал к себе цесарских послов 1 мая 1526 года. Приехавший за немцами дьяк Семен Борисович наказал Николаю быть при выезде вершником, на немецкий манер — форейтором.
Когда послы и дьяк полезли в карету, запряженную четверкой лошадей — две пары одна за другой, Николай сел на первую правую, дожидаясь, пока Трофимов даст знак — выезжай-де, пора.
Послы и дьяк долго церемонились, уступая друг другу места в карете. Наконец Трофимов махнул рукой — поезжай.
Первыми за ворота выехали верхи дети боярские — все один к одному — молодые, красивые, здоровые, в парчовых кафтанах и шапках, шитых жемчугом.
Карету окружили пешие стрельцы. Следом за золоченым с веницейскими стеклами рыдваном, неспешна двинулись верхоконные дворяне из свиты цесарских послов.
Герберштейн и Нугарола с нескрываемым любопытством прильнули к окнам. И если Нугароле все, что видел, было в диковину, то Герберштейн, проехавший по Руси уже трижды — от Вильны до Москвы и обратно в первый раз, затем в 1517 году и еще раз, в нынешнем втором посольстве, — примечал многое, что Нугарола понять и оценить не мог.
Герберштейн заметил, как выросла и похорошела Москва. Но более всего взволновало и даже испугало его то, что Москва ныне как бы вобрала, впитала и выстроила воедино на своих площадях и улицах всю Русь. Приметливый бывалый путешественник, он обращал внимание и на рисунок наличников под окнами, и форму балясин на крыльце, и на высоту подклети, и на то, как вырезан конек над крышей и как изукрашены слеги, словом, примечал все то, что отличает один дом от другого и делает его непохожим ни на какой другой.
А по всем этим признакам, встречавшимся послу во время тысячеверстных странствий по России, он без труда различал избы бывших новгородцев, псковичей, смолян, свезенных из присоединенных городов нынешним великим князем и его отцом — Иваном Васильевичем. То же замечал в обличье деревянных церквей и часовенок, ибо они также сохраняли приметы своих родных краев, независимо, была ли то односрубная клетская церквушка об одной маковке или же многоглавый храм с «бочками» и куполами, с галереями и звонницей. И еще одно бросилось в глаза барону Сигизмунду — много стало на Москве каменных церквей.
— Благолепна выросла Москва, — проронил он, с усилием улыбаясь, — велика и многолюдна.
Дьяк Трофимов с самодовольной важностью склонил голову.
— Третий Рим, — торжественно изрек Семен Борисович, и немцы согласно — из вежества, а может, и от чистого сердца — тоже склонили головы.
Меж тем посольский кортеж приблизился к Троицкой площади, лежащей перед самым Кремлем и из-за того, что была главной торговой площадью, именовавшейся в народе Торгом.
Неподалеку от въезда на площадь Герберштейн увидел еще один новый храм, и дьяк Трофимов пояснил спутнику, что это одна из двенадцати церквей, воздвигнутых повелением великого князя после того, как Герберштейн девять лет тому назад уехал из Москвы, поставленная в честь и память о введении во храм пресвятой Богородицы.
Как только церковь осталась позади, послы увидели площадь, забитую несметными толпами народа среди пестрой сумятицы многочисленных торговых лавок. На дальней, западной стороне площади возвышались три ряда стен. Два первых ряда были выложены из белого камня, и шли они по обеим сторонам рва, наполненного водой. За рвом и стенами краснела третья стена — высокая, зубчатая, как кружевом, изукрашенная стремительными ласточкиными хвостами зубцов.
По случаю въезда послов на государев двор все лавки были закрыты. Все купчишки, лавочные сидельцы и коробейники, а паче того, тьма тьмущая горшечников, оружейников, ткачей и многих иных ремесленных людей, и более всего мужиков и баб, отправившихся на Торг за покупками, многотысячной плотной толпой стояли на пути посольского выезда.
Карета с превеликим трудом протискивалась сквозь толпу, правя на мост к Фроловским воротам. На мосту по обе стороны тесными рядами застыли стрельцы, в одинаковых алого сукна кафтанах, с бердышами на плечах.
Посольская кавалькада въехала в Кремль, где, к удивлению Нугаролы, народу толпилось ничуть не меньше, чем на Троицкой площади. Карету остановили сразу за воротами, и послы сквозь толпу принялись проталкиваться к Красному крыльцу Грановитой палаты.
Раздраженный толкотней и сумятицей, Нугарола спросил Герберштейна:
— Что у русских за порядки, барон? Неужели великий князь не может выставить вон этих праздно шатающихся простолюдинов?
Герберштейн ответил, криво улыбаясь:
— В том-то и дело, любезный граф, что все происходящее на наших глазах делается намеренно. Князь Московский нарочно собирает народ, дабы иноземцы видели, сколь сильна и многолюдна его держава.
Когда наконец разгоряченные и притомившиеся послы добрались до Грановитой палаты, они увидели многих бояр и иных ближних государевых людей, ожидавших их прихода на ступенях высокого Красного крыльца.
Герберштейн и Нугарола ступали через длинную анфиладу сводчатых залов, расписанных яркими диковинными цветами и травами. Герберштейн, ценивший зодчество и знавший в нем толк, заметил, что посередине некоторых залов стояли опорные столбы, называемые русскими «павлиний хвост». Столбы устремлялись к потолку, расширяясь от средоточия. Красивому названию соответствовала и роспись — настоящие павлиньи хвосты, затмевающие все прочие мастерством исполнения, радужным богатством красок и веселой сказочной затейливостью рисунков.
В дверях самой большой залы послы остановились. У противоположной стены, на помосте, крытом алым фландрским сукном, в высоком кресле из слоновой кости недвижно восседал великий князь Московский, горбоносый, худощавый, сосредоточенный. Герберштейн отметил, что Василий Иванович со времени их последней встречи сильно осунулся, глаза ввалились; скулы заметно заострились, наверное оттого, что великий князь побрился, и теперь все, скрытое прежде пышной окладистой бородой, резко проступило наружу. Рядом с Василием Ивановичем стоял князь и боярин Александр Владимирович Ростовский, из-за спины которого тянулся незнакомый Герберштейну подьячий. Вдоль стен, слева и справа от послов, теснились думные бояре и дьяки.
— Великий государь, — начал Герберштейн, — шлют тебе поклон и братский привет император Священной Римской империи германской нации Карл Пятый и его брат эрцгерцог австрийский Фердинанд.
Оба посла, низко поклонившись, коснулись полями шляп ковра.