— А ладно ли так мне представиться? — усомнился Николай. — Жигимонт, поди, не глуп, не подумает ли, что я какой подводный к нему человек?
Оболенский ответил, раздражаясь:
— То не твоего ума дело, Николай, то ближние государевы люди мне Отписали. Глинский Михайла Львович избранному цесарю римскому Максимильяну другом был, и Жигимонт десять лет назад в Москве у государя просил за Глинского, молил великого князя Василия Ивановича, чтобы он Михайле Львовичу волю дал. Но великий князь тому молению не внял и Жигимонту в просьбишке его отказал. А ныне едет Жигимонт в Москву вдругорядь и, может статься, будет снова о Михайле Глинском великого государя молить — теперь уже по велению другого сына цесаря Максимильяна — Фердинанда. И было бы гораздо, чтоб мы о замыслах посла Жигимонта узнали прежде, чем он объявится в Москве. А как такое дело сделать — про то надобно хорошо подумать. Верные люди, — продолжил Оболенский, — довели, что Жигимонт добре русский язык знает. Следует быть при нем с большой опаской и немалым бережением.
— А скоро ли послы в Смоленске будут? — поинтересовался Николай.
— Четвертый день наши пристава держат немцев в виду города, за стены не пускают — ждут от великого государя указа. Надо быть, завтра придется Леонтия с Жигимонтом в град впустить, — ответил наместник горестно. — В тот же день и ты с немцами познакомишься и будешь возле Жигимонта неотступно состоять и дело свое делать со всем замышлением.
Граф Леонгард Нугарола, посол императора Карла Пятого, и барон Сигизмунд Герберштейн, посол австрийского эрцгерцога Фердинанда, и в самом деле четвертые сутки томились в курной избе в трехстах шагах от смоленского посада. Вместе с ними на ночлег остановились пятеро дворян, сопровождавших посланников, и столько же слуг — конюхов и стремянных. Приехавшие злились на весь белый свет, но более всего на русских приставов, которые встретили Нугаролу и Герберштейна при въезде в Русскую землю и беспрестанно докучали всяческими шкодами и придирками.
Были пристава молоды, курносы, медлительны и надменны в любом слове и каждом движении.
Кроме Нугаролы и Герберштейна границу за Оршей пересекли еще двое русских — князь Иван Иванович Засекин-Ярославский и дьяк Семен Борисович Трофимов, правивший вот уже более года неблизкое посольство в дотоле неведомых гишпанских землях — городах Мадриде да Толедо.
Послов Василия Ивановича Нугарола и Герберштейн наехали в Вене, где те гостили у брата императора Карла-Фердинанда. Оттуда вместе направились в Москву.
Дьяк Трофимов был искусен в немецком языке, перетолмачивал и латынь, поэтому для немецких посланников оказался во многом полезен и интересен.
Большой государев посол князь Иван Ярославский за полтора года странствий по-немецки тоже наловчился понимать многое, но говорить не то стеснялся, не то почитал за грех.
Однако вместе послы ехали только до Смоленска. Едва пристава остановили Нугаролу и Герберштейна в виду крепости, князь Ярославский и дьяк Трофимов, как будто чего опасаясь, отъехали прочь, не попрощавшись.
Едва только русские послы скрылись за стенами города, пристава стали и вовсе немцам недоступны и горделивы сверх всякой меры.
Каждое утро Герберштейн и Нугарола приступали к государевым людям с одними и теми же речами:
— Когда же изволите нас, великих послов, везти дальше?
И пристава, отговариваясь всякими безделицами, обещали криводушно:
— Ждите, вскоре поедем.
— Сколько еще ждать?! — восклицали истомившиеся немцы. И неприступные пристава подолгу выслушивали ворчливых гостей, сетующих, что такового с собою обращения не видели они ни в христианских, ни в бусурманских странах.
На четвертые сутки барон Герберштейн начал разговор по-иному.
— Отчего, — кричал он, — мы, великие послы, худо кормлены, а слуги наши и вовсе голодают? Если вы, пристава, нас, великих послов, и слуг наших прокормить не можете, зачем держите в пустой нетопленой избе и на торг в Смоленск не пускаете?
И надменно достал из сумы кожаный кошель, хвастливо звеня золотыми и серебряными монетами. Знать, хотел показать, сколь богат, способен, мол, посольство править на свой собственный кошт.
Старший из приставов, Терентий, говорил немцу наставительно:
— Те твои слова, Жигимонт, нашему великому государю Василию Ивановичу и нам, его слугам, в обиду и укоризну. Разве не может великий государь накормить и пропоить и тебя, Жигимонт, и слуг твоих, и товарища твоего Леонтия?
Знаю, что может, — кричал немец, — да вот только не кормит! Не оттого ли, что вы, слуги его, заворовались и корм государев таите, нам от государевых щедрот давая ничтожную толику. И я великому государю на то ваше воровство буду челом бить и стану говорить, чтобы он таковую потраву на вас, бесчестных, выправил.
Пристава терялись, убеждали просительно:
— То дело малое, Жигимонт. Великий государь таковые не слушает.
Но, поубавив спеси, велели нести немцам и вина, и всяких яств довольно.
А в полдень на пятые сутки тронулись и тут же въехали в смоленский посад.
Князь Оболенский встретил послов без всякой пышности и велел поселить во флигеле Мономахова дома, приказав к вечеру истопить им баню.
После бани званы были послы ко столу. Здесь-то впервые и попал им на глаза Николай Иванов сын Волчонков. Стоял он за спинами послов и из разных сулеек подливал немцам вино.
Застолье было скромным — хозяин дома опасался пышной трапезой выказать цесарцам свое расположение: кто знает, как примет их в Москве Василий Иванович? Не принять гостей тоже нельзя. Вот и сидели Леонтий да Жигимонт в окружении молчаливых, невеселых смолян и в тишине, нарушаемой лишь стуком и звоном посуды, иногда перебрасываясь меж собой парой-другой фраз.
Наместник смоленский, как полагалось по посольскому чину, вопросил сначала:
— Поздорову ли наивысший избранный цесарь Каролус?
А потом, получив утвердительный ответ графа Нугаролы, спросил вдругорядь:
— Поздорову ли брат наивысшего цесаря, великородный господин Фердинандус?
И изобразил радость, услышав от барона Герберштейна о прекрасном здоровье брата императора.
Столь же вяло, однако более русских лицемеря и улыбаясь, немцы спросили о здоровье Василия Ивановича. И также, изображая радость, подняли кубки за здоровье государя.
Никто не спросил немцев, зачем они направляются в Москву и по какому делу заезжали в Краков к королю Жигимонту. А ведь, поди, знали об этом и от князя Ярославского, и от дьяка Семена, кои пребывали в Кракове в одно с послами время и, надо думать, рассказали без утайки наместнику смоленскому — ближнему государеву человеку.
Наконец, желая как-то оживить застолье, Герберштейн сказал:
— Хороши вина твои, боярин. Не думал я, что столь далеко от Франш-Конте буду пить знаменитое бургундское вино.
Герберштейн повернул к наместнику худое маленькое лицо с круглыми глазами, с торчащими кошачьими усами в стрелочку. Медленно подняв кубок зеленого стекла размером чуть побольше скляницы-снадьбицы, коею лекари недужных людей врачуют, улыбаясь, проговорил:
— Здоровье твое, боярин!
Оболенский, заметив, из какой сулеи Николай наливал немцу вино, попытался поддержать ничего вроде бы не значащий разговор — о вине за каким столом не говорят? — и потому пробасил миролюбиво:
— То вино, Жигимонт, кое ты на немецкий лад сейчас называл — не упомню каким словом, — мы зовем романеей или же фряжским вином. А еще, изволь, отпей ренского белого, мушкателя или же бастра — то тоже все Добрые вина.
Герберштейн быстро повернул голову к Николаю:
— Райнское белое вино и мускат мне ведомы, не скажешь ли, что есть вино бастр?
Николай подхватил незамедлительно — почуял, сколь удачен для него начатый разговор:
— Бастр мало кому из иноземцев ведом. То вино русское и также весьма к усладе нравное. Делают же его не так, как мушкатель, или ренское, или романею — там, я чаю, начало вину есть виноград различного разряда. У нас, боярин, винограда нет, разве что кроме винограда дикого, к виноделию не пригожего, и вино бастр делаем мы на медовой слезе с соками черники и клюквы.