Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В народе шептались:

— А иные еще брехали, что князь наш греческий закон оставил и в католическую папежскую веру перешел. А он, гляди-ка, с нами, с православными, в храме-то службу отстоял…

К двери шел благолепно, тихо, ни одной старухи не коснувшись полой бархатного охабня[35]. На паперти нищую братию оделил по-царски. Нищие загомонили громко, возликовали. Теснились у ног благодетеля, кричали:

— Спаси тебя Богородица, орел наш сильный!

— Многая тебе лета, солнце красное, князь Михайла Львович!

Нищеброды хватали Михаила Львовича за ноги, лобзали губами сапог, целовали полы охабня.

Возле бочек с вином, у снеди, крутились ничтожные, пытались урвать кусок.

Казаки, не подпуская, покрикивали:

— Осади назад, бояре! Не пора еще вас к столу звать!

— Когда ж, ирои, пора-то будет? — слезливо выспрашивали жаждущие. — Сказано ведь: в праздник и у воробья — пиво!

— После Иордани милости просим, воробьи прилетные!

— До Иордани-то дух испустим, ждавши.

— Боле ждали — подождете.

Михаил Львович поглядел на кучку оборванцев, сверкнул каменьем на перстнях:

— Дай им по глотку, Панкрат. А уж остальное — после Иордани.

Ничтожные возликовали.

Панкрат, недовольный, тыкал каждому в морду кружку, закусить не давал — не было на то хозяйского указа. Сказано — по глотку, по глотку и дадено.

После заутрени народ повалил от церкви к реке: свершать над прорубью действо — поминать Иоанна Крестителя, иже приобщил святых таинств самого Спасителя. Сошли к воде, увидели: туман стоит над Припятью и прорубь полна. Вдруг набежала хмарь и повалил снег — густой, пушистый.

— Ну и дела! — ахали все.

Старики крутили головами, божились:

— Ей-богу, сколь живем, не упомним такого: все приметы к урожаю.

— И всю ночь нынче собаки брехали, — добавляли иные. — К хорошей охоте это, много зверя будет в лесу.

Отслужив молебен у воды, пошли праздновать. Веселье гудело по всему городу и даже выплескивалось за его пределы. Веселились не только в замке и на площади у собора на Владычье. Ряженые парни и молодайки, пунцовые от мороза ребятишки плясали и играли и в княжеской дуброве, и вокруг загородного дворца Глинских, что стоял на третьем холме в версте от Турова. Особенно веселились в княжеской дуброве: и лес в ней был отменно красив, и в загонах бродили медведи, лоси, туры, а меж дерев стояли железные клетки, а в клетках суетились и волки, и белки, и лисицы, ну а уж зайцев, барсуков, бобров и прочей мелкой живности было не перечесть.

Михаил Львович на площади у церковной паперти вместе со всеми выкушал чарку медовухи и, низко поклонившись обществу, пеший пошел к себе на двор. Рядом, прихрамывая, поспешал белоглазый немец Христофор. За ними степенно и важно двинулись другие гости: князья Иван Озерецкий, Михаил Гагин, Жижемские Дмитрий и Василий да дворяне полсотни.

Все расселись за столы, в самой большой горнице стало тесно, Михаил Львович гостей обласкивал взором, привечал учтивою речью. Пока мало выпили, рассказывал о юности своей, о дальних странствиях по Гишпании, по Франкской земле, о житье-бытье в Болонье, Риме, в иных городах и землях. О многом рассказывал, однако и тут о перемене веры словом не обмолвился. Об обидах своих, о делах речей не вел и других тотчас на иные разговоры переводил, если кто о таком что-либо пытался помянуть.

— Сегодня праздник, други мои, пейте, гуляйте, думайте о хорошем — веселая дума осветляет сердце.

А сам — и за столом, и после застолья — с каждым сам-друг не по одному разу переговорил, и как-то так вышло, что хоть и не держал возле себя князь никого — никто со двора его не съезжал: жили и два дня, и три, и четыре.

Собирались с утра, сидели за столом дотемна, и уж каждый перед всеми — за четыре-то дня — все, что было на сердце, сумел не раз до донышка высказать. Получилось за разговором, что люди все разные — и возрастом, и достатком, и званием, а есть у всех одно общее — обида на панов-католиков и на католика короля, что позастили православным все пути-дороги и нет им в Великом княжестве из-за веры их и из-за русского православного происхождения никакого хода.

И совпало так, что утром 20 января, как раз в тот день, когда на голову Сигизмунда была возложена корона Польши, друзья Михаила Львовича решили, что польского трона для Сигизмунда Казимировича вполне довольно, а на литовский трон может найтись и более достойный претендент. Глинский молчал, подперев щеку рукой. Весь этот день разговор за столом только и шел что о нынешнем короле и о королях минувших. Как и всегда, нынешний король был, по мнению собравшихся, намного хуже своих предшественников, хотя, видит Бог, и среди тех, кто был до него, всякие попадались — и грозные, и свирепые, и глупые, и жадные. Но жадный, хотя, кроме того, был и глуп, однако же свирепостью превосходил всех, а другой — глупый, хотя и расточителен, но зато уж грозен, как никто. Все выдающееся, хотя бы и уродливое, низким душам во все времена весьма нравилось.

Сигизмунд же пока что особой свирепости не проявил и щедрости большой не выказал. Да и откуда она могла у Сигизмунда проявиться, когда он еще два года назад ходил в штопаных чулках и мечтал о приглашении на обед?

— Александр Казимирович, — сказал князь Дмитрий Жижемский, — ничего без совета с народом не делал.

Гости поглядели на Михаила Львовича. Глинский, опечалив очи, согласно кивнул: так-де и было — ничего без совета с народом, со мною то есть, что, конечно, одно и то же, не делал.

— А ведь недаром говорится, — продолжал князь Дмитрий, — «царь думает, а народ ведает». Только Сигизмунду о том, что мы, народ, ведаем, зачем знать?

— Много нагрешил Сигизмунд супротив нас, ох много! — вторил преосвященный отец Власий, обедавший у Михаила Львовича вместе со всеми. — А ведь сказано: «Народ согрешит — царь умолит, царь согрешит — народ не умолит». Только забыл Сигизмунд, что и он под Небесным Царем ходит!

После этого заговорили все враз, каждый хотел свою боль и свою правду высказать раньше другого и так, чтоб все услышали.

Шляйниц, сидя на противоположном от Михаила Львовича конце стола, поглядывая по сторонам, хотя и помалкивал, однако же ко всему прислушивался и на ус мотал.

Выбрав подходящую минуту, когда застолье утихло, проговорил печально и смиренно:

— Позвольте, господа честные, и мне слово молвить.

Гости, зная, сколь близок немец к Михаилу Львовичу, враз замолчали.

— Я, господа, чужой человек, из земли Саксония. Я много ездил, господа, много видел. Видел разный страна, разный городы, разный народы. Смотрел, как живут. Рассказывал, как живут православные люди в Польском королевстве и литовском княжестве. Говорил, обижают русских, обижают белорусов — многие не верить мне: «Так не может быть, Христофор. Белые русы есть храбрые и смелые люди, они не будут терпеть такая обида». Я говорил: «Я есть чужой человек, я и сам не могу понимать, почему все они это терпят?»

Гости злобно сопели, раздувая ноздри. Слушая немца, даже не заметили, как, почти касаясь головой нижнего края образов, встал хозяин. Увидев, замолкли.

Михаил Львович держал у плеча большой, венецианского стекла, в кованом золоте кубок. Глядел сурово.

— Ну что, друга мои и товарищи, — сказал глухо. — Говорили о том тайно, хоронясь в домах своих, друг от друга розно. Теперь здесь о том же скопом погомонили. А жить и дале станем, как вчера жили?

— Не будем! Не станем! Бери нас, Михаил Львович! Веди нас! — закричали все, кто был в застолье. — Ты ни одной битвы не проиграл!

— Нетто у схизматиков шеи крепче, чем у татар? — воскликнул старый рубака князь Иван Озерецкий.

Шляйниц сидел затаившись, прикрыв глаза ладонью.

Глинский полыхнул очами, единым духом осушил венецейский кубок. Десятки серебряных чар стукнулись враз, будто не шестьдесят человек сдвинули чаши, а двое закадычных друзей стукнулись гулкими кубками в сердечной здравице, не побоясь расплескать вина.

вернуться

35

Охабень — старинный русский широкий кафтан с четырехугольным отложным воротником и длинными прямыми, часто откидными рукавами.

23
{"b":"267942","o":1}