Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Сколько вам лет, что вы сами дрова колете? — спросил я, бросив взгляд на больной локоть.

— Семьдесят третий. А кто ж наколет, когда все в город подались? Томка вот в Москве пристроилась, остальная родня — кто в Вологде, кто где.

Я слышал её, как сквозь воду. Прикрыв глаза, увидел в умозрении чёткое пятно неправильной формы, словно бабочка с одним крылом… Почувствовал, как из кончиков пальцев хлынул поток. Левая ладонь загудела.

— Давайте сюда вашу руку.

— Кофту‑то снять?

— Наверное, не обязательно.

Придвинулся к ней, провёл ладонью вдоль больной руки от плеча к кисти. Когда ладонь проходила над локтем, ощутил ледяной сквозняк.

Евдокия Ивановна глядела недоверчиво…

Начал вымывать льющейся из пальцев энергией это чёрное ледяное пятно. Прикрывая временами глаза, следя, уменьшается ли оно.

Но нет, оно не делалось меньше.

Ладонь совершала вращательные движения вокруг локтя, розовые полосы тянулись из пальцев, я старался допить ими эту черноту, вывести наружу, выбросить. Ничего не получалось.

— Болит?

— Еще шибче. Разнылось, мочи нет. — Евдокия Ивановна потрогала локоть. — Зря стараешься, небось так и будет до самой смерти.

«Что‑то не так, — подумал я. — Оно как вмёрзло, это пятно…» Снова яростно накинулся на локоть и чувствовал — без толку.

— Употел весь, извёлся, — с жалостью глядя на меня, сказала Евдокия Ивановна. — Лекарства не помогли, доктора, а ты думаешь, руками помахал — и все?

«Как рукой сняло», — вспомнилась Тамарина фраза. Решение возникло мгновенно.

Я изо всех сил потёр одну ладонь о другую. Левая странно разогрелась, раскалилась… Наложив эту ладонь сверху на локоть, другую подсунул снизу. «Хоть бы оттаяло, размягчилось», — думал я, чувствуя, как тепло переходит в локоть.

— Жар‑то какой, Господи! — испугалась Евдокия Ивановна.

Я ничего не ответил. Снова растёр ладонь о ладонь, снова наложил их на локоть. Прикрыл глаза, увидел: пятно изменило форму.

А потом стал делать то, что делал вначале, — вытягивал своей энергией эту растопленную черноту наружу.

— Ой! — сказала Евдокия Ивановна. — Чего‑то щёлкнуло!

— Где?

— В локте.

— Болит?

Она пошевелила рукой, опасливо дотронулась до локтя.

— Вроде нет…

Я перевёл дыхание, прикрыл глаза. Пятна не было. На всякий случай ещё раз прочистил локоть, потом всю руку сверху донизу.

— Всё, Евдокия Ивановна.

Некоторое время она недоверчиво ощупывала руку, мотала ею из стороны в сторону, сгибала, разгибала. Я безучастно наблюдал…

— Голубчик, а ведь вправду не болит. Как же это?

— Не знаю, — честно ответил я.

— Знаешь! — Оказывается, она умела улыбаться, быть счастливой.

Я не мог отвести взгляд от этой улыбки.

— Знаешь! — повторила Евдокия Ивановна, вставая со стула. — Спасибо, милок.

Я тоже поднялся, вышел с ней из комнаты, стал помогать одеваться.

— Теперь‑то уж сама справлюсь, ишь как легко стало! — Она оделась, сунула руку в карман жакета, достала оттуда носовой платок, развернула и подала десятку.

— Вы что? Да я от чистого сердца.

— Вижу, голубчик. Все же возьми. Иначе нельзя.

— Нет, Евдокия Ивановна, — я отвёл руку с деньгами, — этого не нужно.

— Как же так? Трудящийся достоин пропитания. Возьми. Я ведь тоже от чистого сердца.

Так мы стояли и препирались. Я чувствовал: сейчас проснётся, выйдет из своей комнаты мать, застанет эту нелепую сцену…

— Евдокия Ивановна, представьте, что ко мне кто‑нибудь ещё обратится за помощью. И я уже стану заранее думать, кто сколько даст. А ведь лечить, да ещё таким образом, можно только из сострадания. Иначе просто ничего не выйдет. Способны вы это понять?

Какую‑то секунду старуха смотрела на меня, моргая. Потом лицо её сморщилось. Она заплакала.

— Ну что вы! — Я обнял её за плечи. — Не надо.

— Прости, голубчик. — Она запихнула в карман платок и десятку. — Храни тебя Господь!

…Мать вышла сразу же, как только за Евдокией Ивановной захлопнулась дверь.

— Доброе утро. Кто это приходил?

— Так. По делу.

— Знаешь, Артур, неудобно перед Анной. Она вчера картошки привезла целую корзину, яблоки. А у нас масло сливочное кончилось, сахар нужен. У тебя остались деньги? Мою пенсию ещё через двенадцать дней принесут.

— Сейчас всё куплю. Как спала? Как себя чувствуешь?

— Неплохо. Мы с ней вчера откровенно говорили, до самого конца телевизора, и о тебе тоже.

— Что обо мне говорить!

Я вошёл в свою комнату, пересчитал оставшиеся деньги. В лучшем случае их должно было хватить на неделю, ну на десять дней. А потом? Жить на материнскую пенсию? На заработок Анны?

Оделся, взял авоську и пошёл в магазин.

Днем вымыл пол в обеих комнатах и на кухне, обтёр пыль, вместе с матерью начистил картошки. Потом набил две сумки грязным бельём и направился сдать его в прачечную. Там, отстояв очередь, нарвался на раздражённую приёмщицу, которая стала прямо‑таки орать, что часть меток стёрта, часть полуоторвана.

— Зачем вы так кричите? У меня со слухом все в порядке.

Долго сидел в уголке приёмного пункта, неумело пришивая новые метки.

Домой вернулся в сумерках. Зашвырнул пустые сумки в кладовку.

— Пообедай, — сказала мать. — По–моему, ты с утра ничего не ел.

Поел вместе с ней жареной картошки, открыл принесённую Тамарой банку маринованных маслят.

…Анна пришла рано. Раздевшись, вошла в комнату, включила свет, положила на стол сумку.

— Почему опять грустный? — Она взъерошила мои волосы, дотронулась до лба. — Мы с тобой сегодня идём в гости. Хочешь?

Я кивнул.

— А почему не спрашиваешь, к кому? У тебя удивительная выдержка. На днях я тебе по телефону сказала, что ты разбогател, помнишь? — Она села рядом у стола. — Все жду, может, спросишь, в чём дело?

— Если разбогател — деньги на бочку.

— Вот как? Это уже другие интонации. — Анна щёлкнула застёжкой своей сумки и перевернула её над столом. — Как это тебе нравится, милый? А?

Рассыпавшиеся веером толстые пачки сотенных вперемешку с помадой, коробочкой грима, ключами от автомашины лежали передо мной.

— Здесь три тысячи восемьсот рублей. Не бойся! Это тебе подарок. Знаешь, от кого? От твоего собственного детства! Ты в детстве собирал марки? Ты пришёл к нам в мороз, в плаще, наверняка без копейки; отдал чужому человеку целый альбом редких марок, редчайших. По крайней мере, среди них оказалось семь или восемь, каждая из которых стоит не меньше трёхсот рублей. А может, и больше. Может, меня и надул этот оценщик марочных коллекций. Ну? Ты рад?

Я взял одну из сотенных ассигнаций. На ней были изображены Кремль, Москва–река и Каменный мост, откуда я бросил в своё время носовой платок с мукой и червями…

— Как это все тебе пришло в голову проделать?

— Очень просто. Сейчас я уже начинаю уметь об этом говорить. Я стала удалять из той квартиры всё, что напоминает… — Анна смотрела в чёрную пустоту за окно, говорила как автомат. — Удаляла вещи, бумаги, письма, даже фотографии — все. Остались марки. Их надо было продать. Позвонила знакомому археологу, тоже филателисту. Он свёл меня с оценщиком. Оказалось, негашёные марки твоего альбома дороже всей коллекции. Оценщик сам их и купил. Я только что от него, он у кого‑то занимал деньги. И вот — пожалуйста.

— А остальная коллекция?

— Отдала ему за так. В придачу. Не хочу ничего этого видеть, понимаешь? Хочу, чтоб не было ничего до тебя. Всего этого ужаса.

— Бедная ты моя девочка. — Я обнял её и, помолчав, осмелился, спросил: — Ну а что все‑таки с Борей?

— После экспертизы был суд. Принудлечение. Тюрьма. Десять лет, — глухо отозвалась Анна. — Вчера вдруг все рассказала твоей маме. Ты уже меня не терзай.

…К восьми вечера мы собирались в гости. К археологу, который свёл Анну с оценщиком марок.

— А как ты провёл день? — спросила Анна, когда мы ехали в машине на Ленинский проспект.

Терзаясь оттого, что день, как я считал, прошёл впустую, чтоб оправдаться в собственных глазах, рассказал об утреннем посещении, о том, как удалось помочь Евдокии Ивановне.

57
{"b":"267878","o":1}