Я ведь иду в школу, где назначена встреча с одним из покорителей северного полюса — Папаниным.
На сцене в актовом зале стоит накрытый красной материей стол. На столе возвышается графин с пробкой и стакан.
Председатель совета пионерской дружины — три красные нашивки на рукаве белой рубашки, — я сижу между директором и Папаниным, жду, когда в зале стихнет гул, чтобы произнести заранее выученное вступительное слово.
Солнечный луч играет на стеклянной пробке графина, взблескивает на орденах героя.
Наконец директор подталкивает меня в бок. Я поднимаюсь, без особых ошибок произношу текст и, садясь, решаю воспользоваться случаем — выпить воды из председательского графина, как это делает во время докладов сам товарищ Сталин. Я снимаю пробку, наливаю полстакана и лихо подношу ко рту.
О тухлая вода заседаний!
То ли нянечка никогда не меняла воду в графине, то ли в ней бешено расплодились особо вредоносные бактерии, только через секунду меня выворачивает у пожарного ящика за сценой.
Глава четвёртая
1
После трудового дня люди возвращаются домой по–разному.
Большинство ждут все те же, как и вчера, семейные хлопоты, тот же чай, телевизор или вечерняя газета, а после всего этого щелчок выключателя — и забытье до утреннего трезвона будильника, властно призывающего вновь уйти из дома, чтобы вечером вернуться обратно.
В этом заведённом механизме, наверное, для каждого бывали и свои прорывы: однажды кто‑то стремился домой в трепете от предстоящего свидания с ещё не обжитой квартирой; кого ждала молодая любовь, кого — ребёнок. Но все молодое становится старым, привычным. И вот человек плетётся в свою нору только потому, что идти больше некуда, а тут есть хотя бы домашние тапочки да своя лежанка.
Лишь для редкого меньшинства возвращение в дом — возвращение к высшему в себе — творчеству. Наконец оставшись один или в уважительном отдалении близких, человек смывает хлёсткими струями воды суету и усталость дня и скорей приступает к главному. Весь в своём деле, как в корабле, незаметно вплывает он в ночь…
Я не принадлежал ни к первым, ни ко вторым.
Конечно, я был благодарен судьбе за то, что у меня есть комната, квартира, согретая материнским теплом, но все лучшее, что приходило в голову, — строка стихотворения, образ, сюжет сценария — приходило чаще всего во время одинокой ходьбы.
Дома, за столом, я только записывал, разрабатывал принесённое из большого мира. Может быть, в силу того что в своё время я так и не смог впрячься в маятниковое движение масс от работы к дому и обратно, квартира стала всего лишь базой, единственной стабильной точкой в пространстве, по которому меня цыганила жизнь.
Вот и сейчас, подходя к подъезду, я думал о том, что нужно развить на бумаге мелькнувшую идею снять концерт маленьких детей, о которой я так и не посоветовался с Левкой, вышибленный из колеи неожиданным сообщением о его отъезде.
Окно материнской комнаты ещё светилось, бросая отблеск на верхушки заснеженных тополей.
Издавна было у меня свойство, никак не связанное с сознательной установкой. Я как бы становился тем человеком, о котором думал. До жеста. До внешнего сходства. Порой до пугающего возникновения в голове чужих мыслей.
Вот и теперь, поднимаясь по лестнице, я поймал себя на том, что как бы примериваю за Левку ситуацию последнего раза перед отъездом навсегда. Каково это в последний раз взбегать по щербатым ступенькам, в последний раз отпирать ключом дверь московской квартиры…
Когда я вошёл в прихожую, даже потянулась рука погладить несуществующую — Левкину! — бороду, но тут взгляд упёрся в стенку возле косяка, где несколько лет назад, расходясь после дня рождения, вдруг взяли и расписались друзья. Включил свет. Полустертые автографы ещё можно было различить:
Андрей
Гена
Валя
Владимир
Павел
Лена и Олег
Лева и Галя
Зураб.
Гена, Валя и Зураб были уже как бы по ту сторону жизни, канули за границу. Володя погиб, хотя сорванный голос и неостывший звук гитары ещё трепетали в воздухе… Теперь уезжал Левка, за ним отбудут Галя с Машенькой.
Каждый уезжающий и соблазнявший меня сделать то же самое добивался прямо противоположного результата.
Я сидел с матерью за кухонным столом, пил чай. Раскрытая коробка конфет стояла между нами овеществлённым признаком перемены. Но мать видела: я не рад ни полученной наконец работе, ни деньгам (я сразу отдал ей триста рублей на хозяйство, на квартиру, соврав, что получил аванс, — не объяснять же про бега).
— Утром звонил Лева, а часа три назад некая Надя… — Она вопросительно взглянула на меня: — Сказала, позвонит позже…
— Ах, Наденька! — Я совсем забыл о приглашении послушать вечером какого‑то «удивительного человека».
Всплыло вчерашнее чувство подступающей волны чего‑то неведомого, поворота. И на этой волне вдруг все‑таки вспомнилась, зазвучала мелодия скрипки…
Я молча смотрел на мать, и она смотрела на меня карими, ничуть не поблекшими глазами. Оба мы сидели друг против друга в одной и той же позе — подперев рукою висок.
— Ты читала сейчас?
— Совсем впала в детство. Взяла у тебя с полки Тургенева.
— Чего вдруг?
— Сама не пойму. Знаешь, читала, читала, а потом странная мысль пришла в голову. Будешь смеяться, но все же…
— Но все же? — подхватил я, через стол взяв мать за руку и ласково сжав её пальцы, распухшие в суставах.
— Почему‑то думала как раз не о Тургеневе — о Гамлете, Печорине, всех этих героях мировой литературы… Правда, не смейся над старой и глупой матерью. Я подумала: кого из них ни возьмёшь, хоть Дон Кихота, все они оказываются знаешь кто?
— Мама, ты меня заинтриговала. Что общего может быть между Гамлетом, Дон Кихотом и тем же Печориным?
— То, сыночек, что все они — бездельники, в том смысле что ничего реального не делают, не производят. Кого ни возьми. Татьяна Ларина, Онегин, князь Мышкин, все три брата Карамазовых, Пьер Безухов, Анна Каренина; и у Хемингуэя герои вечно слоняются из кафе в ресторан, пьют, иногда убивают других людей или быков. Всем еда сама валится в рот.
— Видишь ли, ведь это все по преимуществу дворяне, богатые люди. Гамлет даже принц…
— Тем более! Я этого понять не могу. Всю жизнь вставала каждое утро, в мороз, в жару, шла лечить детей. У трудящихся просто нет времени. А их поколениями воспитывают на этих будто бы положительных героях мировой литературы, которые, по–моему, прежде всего профессиональные бездельники.
— Я тебе подкину ещё мистера Пиквика, Одиссея, он только и знал, что путешествовал, а также чеховских трёх сестёр! Мама, да ты совершила открытие. А кипучий бездельник Остап Бендер?!
— Видишь, смеёшься! Так я и знала. — Мать сердито отняла руку и тут же улыбнулась. — Ты уж меня прости, наверное, на старости лет я перестала что‑либо понимать.
— Нет, мама, ты, как всегда, мыслишь свежо, а значит — молодо. — Я поднялся, обошёл стол и, нагнувшись, поцеловал её. — Ты у меня молодец, умница. А смеюсь я вовсе не над тобой, а над собой, потому что в фильме, который собираюсь снимать, дети будут танцевать, петь, то есть опять же бездельничать и ни в коем случае не вколачивать гвозди!
— Какие дети?! У тебя же сценарий о начальнике строительства ГЭС.
За окном пророкотала машина. И опять тишина затопила кухню.
— Верни аванс. Проживем.
— Не беспокойся, все в порядке.
— Когда ты так говоришь, я‑то уже давно знаю, что не все в порядке. — Она встала.
Из комнаты раздался звонок. Я успел подойти к телефону, бросил взгляд на будильник. Было четверть первого.
— Извините, Артур, — раздался в трубке быстрый Наденькин голос, — как хорошо, что вы не пришли, ведь вы не забыли, куда я вас звала?
— Помню. Не смог.
— И кстати! Всё перенеслось на завтра. Теперь наверняка. Только встречаемся в другом месте — у выхода из метро «Красносельская», в девятнадцать тридцать. Сможете?