Там шлагбаумы на резкость наводит верста.
Там чем дальше, тем больше в тебе силуэта.
Там с лица сторожа
моложавей. Минувшее смотрит вперед
настороженным взглядом подростка в шинели
и судьба нарушителем пятится прочь…
…железо,
плюс обутый в кирзу
человек государства.
Это граница тоталитарной «сверхдержавы» (строка 143), того мира, «где ничто не меняется» (строка 152), — мира, едва ли не главным символом которого была Берлинская стена. Даже описание звездного неба (строки 107–108) или взаимоотношений адресанта и адресата (строка 123) даются в терминах, отсылающих к опыту жизни в советской империи:
…до лица, многооко смотрящего мимо,
как раскосый монгол за земной частокол…
[461] Мы — взаимный конвой…
[462] Было бы заведомым упрощением интерпретировать все эти образы только политически (хотя этот уровень интерпретации и существен). Речь, как обычно у Бродского, идет прежде всего об одиночестве, отчаянии, утрате связи с мировым целым, бытии перед лицом смерти, о пограничной ситуации, как сказал бы философ-экзистенциалист[463].
Здесь возникает характерное противопоставление двух муз — «новой Клио, одетой заставой» (строка 228), и «обнаженной Урании» (строка 230)[464], т. е. истории, которая оборачивается несвободой и гибелью, и поэзии, сопряженной с мировой пустотой, но превозмогающей эту пустоту в творческом акте[465]. Это возвращает нас к третьей основополагающей теме «Литовского ноктюрна», заданной с параграфов II и III, — теме речи, а также письма.
Тема эта развивается в параграфах VI–VIII. В них, в частности, как адресант, так и адресат описаны — и противопоставлены — в терминах письма и грамматики (строки 84–97):
Вот откуда вся жизнь как нетвердая честная фраза
на пути к запятой.
Вот откуда моей,
как ее продолжение вверх, оболочки
в твоих стеклах расплывчатость, бунт голытьбы
ивняка и т. п., очертанья морей,
их страниц перевернутость в поисках точки,
горизонта, судьбы.
Наша письменность, Томас! с моим, за поля
выходящим сказуемым! с хмурым твоим
домоседством
подлежащего! Прочный, чернильный союз,
кружева, вензеля,
помесь литеры римской с кириллицей…
[466] Слова о римской литере и кириллице, по-видимому, говорят не только о том, что автор и адресат изначально причастны к различным культурным мирам — западному и восточному (границу которых Бродский пересек, уехав из Советского Союза и став двуязычным писателем). Это, возможно, еще и намек на литовскую «борьбу за письменность», за собственную культурную традицию, за латиницу против кириллицы — т. е. развитие мотива, который мы усмотрели в параграфе III.
После долгого перерыва теме речи посвящена вторая половина параграфа XIII, где речь впервые связывается с воздухом. «Ночной кислород» (строка 192) — это эфир, в котором блуждают бессмысленные обрывки слов, мелодий и звуков, как бы продолжающих дневную жизнь сверхдержавы. Впрочем, именно в эфире имперскую границу можно перешагнуть. В нем слышны не только запрещения, но и молитва (строки 193, 197). Тема обретает еще один, несколько неожиданный ракурс. Почти всем жившим в Советском Союзе и сопредельных странах памятны западные передачи, которые лучше всего было слушать ночью. В них нередко звучали стихи, в том числе и стихи Бродского. Не тождествен ли призрак, пересекающий океан, с этими стихами?[467]
Идентификация призрака, речи (письма) и воздуха нарастает ближе к концу стихотворения (строки 222–226):
Не завидуй. Причисли
привиденье к родне,
к свойствам воздуха — так же, как мелкий петит,
рассыпаемый в воздухе речью картавой
вроде цокота мух…
Сразу после этого места призрак пропадает из виду. Как мы говорили, он уходит в свою «естественную среду» — отрывается «от родных заболоченных вотчин» (с. 243), совпадает с воздухом и пустотой. Фраза, описывающая его исчезновение — точнее, трансформацию (строки 241–256), — ключевая в «Литовском ноктюрне». Это подчеркнуто разными способами. Уже упоминалось, что она протяженнее всех фраз стихотворения — всё равно, считать ли слова или строки; у нее судорожный, бьющийся синтаксис, разорванный вводными предложениями; пунктуация перенасыщена тире; наконец, в завершении фразы резко нарушается анапестическая схема. Призрак совпадает со стихотворением, для которого естественна та же среда — воздух, в котором оно звучит, эфир, пронизанный радиоголосами, ночная пустота небытия.
Призрак обладал своеобразным «онтологическим статусом» уже у Жуковского: он оказывался одновременно существом и знаком, участником коммуникации и символом ее, вестником иного мира и самою вестью о его существовании[468]. Бродский подхватывает эту на первый взгляд далекую от него традицию и ее характерно трансформирует: «призрак есть предстоящий нам текст», «Литовский ноктюрн» — т. е. след поэтического импульса[469]. Более того, речь идет о чистом значении, отрывающемся от знака (строки 245–247: «от страницы, от букв, / от — сказать ли! — любви / звука к смыслу, бесплотности — к массе…»). Именно оно оказывается высшей ценностью, единственным доступным человеку иным бытием. Здесь не случайно появляются традиционные образы добрых и злых духов — статуи ангелов на литовских костелах и нетопыри, подспудно связанные с демонами (строки 252–256):
…эта вещь воспаряет в чернильный ночной эмпи—
рей
мимо дремлющих в нише
местных ангелов:
выше
их и нетопырей.
Следующие параграфы — поистине «песнь воздуху». Воздух — самое часто встречающееся существительное (и вообще самое частое полнозначное слово) «Литовского ноктюрна»: оно встречается в стихотворении семь раз[470]. Слово это приобретает многослойный смысл — не в последнюю очередь религиозный. Воздух есть мировая пустота, обитель Урании (строки 257–260: «Муза точки в пространстве! Вещей, различаемых / лишь / в телескоп! Вычитанья / без остатка! Нуля!»). Воздух ассоциируется с белым листом бумаги — так же, как безнадежная вильнюсская ночь ассоциировалась с чернилами (строки 308–310: «Нет на сеете вещей, безупречней (кроме смерти самой) / отбеляющих лист»). Воздух есть царствие небесное, обитель душ — точнее, голосов, переживающих тело (строки 304–306: «Небосвод — / хор согласных и гласных молекул, / в просторечии — душ»). Воздух есть место, где сиротство поэта преодолевается дыханием — т. е. речью (строки 312, 284–285):