Эта семантическая путаница усугублялась тем обстоятельством, что район Новогрудка, хоть он и был населен главным образом белорусскоязычными жителями, на протяжении нескольких столетий считался неотъемлемой частью так называемой исконной Литвы (Lithuania Propria) — Литвы в узком смысле (в отличие от «западнорусских» областей Великого княжества). Так или иначе, баллады Мицкевича, такие, как «Могила Марыли», «Будрыс и его сыновья», считавшиеся вольными переводами из оригинального литовского фольклора, были либо типичными для романтизма «подделками», либо, в лучшем случае, отдаленными отзвуками белорусских причитаний и песен. (То же самое можно сказать и про обрядовые тексты из части II поэмы «Дзяды».)
«Литовский» смешивался не только с «западнорусским». На другом иерархическом уровне и литовский, и западнорусский воспринимались как региональные разновидности польского языка. В известном стихотворении «Смотр армии», в поэме «Пан Тадеуш» и многих других произведениях Мицкевич (между прочим, так же как и Незабитаускас, говоривший на литовском) употребляет слово литвин (‘литовец’) как синоним слова поляк. Хотя литовские исследования под знаменем романтизма были в моде во времена обучения Мицкевича в университете, да и продолжали оставаться впоследствии, лингвистическое понимание нации в то время развивалось только небольшим числом одиночек. Балтийский фольклор и этнография рассматривались как неотделимая часть польского наследия, ценное достояние периода независимости; древнебалтийский Олимп считался вариантом общеславянского Олимпа. Для Мицкевича и его окружения «теневая сторона» Польши, несомненно, оставалась Польшей, так же как обратная сторона Луны никогда не переставала быть частью Луны.
Впрочем, такое отношение к литовскому языку и литовскому национальному самосознанию имело свои тонкости и диахронические нюансы. В комментариях к «Гражине» Мицкевич солидаризировался с Ксаверием Богушем, виленским ученым, отстаивавшим точку зрения, согласно которой литовский язык являлся точным, необыкновенно богатым и гибким языком, который, весьма вероятно, служил некогда носителем обширной литературы. В этом он не соглашался с Иоахимом Лелевелем, безжалостно высмеивавшим Богуша. Он также поддерживал мнение Богуша о том, что принятие христианства и союз с Польшей оказали пагубное влияние на эту предполагаемую древнебалтийскую культуру, — идею, которой суждено было сыграть существенную роль в сочинениях Даукантаса и других идеологов литовского национального движения. С другой стороны, если Богуш считал сохранение литовского языка делом чести для поляков, Мицкевич, скорее всего, подписался бы под мнением его товарища по кружку филоматов Яна Чечота, согласно которому угасание их родного наречия (будь оно литовским или белорусским) было достойно сожаления, но все же это был естественный порядок вещей, ибо в противном случае это навредило бы единству и чистоте польского языка.
В часто цитируемом введении к «Конраду Валленроду» Мицкевич писал:
«Литва теперь всецело принадлежит истории… Не к этому ли призывает нас Шиллер, когда пишет: „Was unsterblich im Gesang soil leben, Muss im Leben untergehen“ — Что в песне обретает вечную жизнь, в жизни самой должно угаснуть».
Обычно эти слова истолковываются как сознательный ход, направленный на скрытие от цензуры реального смысла поэмы «Конрад Валленрод». Действительно, средневековая Литва в эпической поэме Мицкевича фигурировала в качестве вполне прозрачного псевдонима для всей Речи Посполитой, возрождение которой было первым пунктом авторского посыла. Но и здесь присутствует характерная двусмысленность: чтобы быть примененным к реальной средневековой Литве с ее отдельным историческим прошлым, утверждение Мицкевича должно было интерпретироваться вполне буквально.
В «Книгах польского народа и польского пилигримства» Речь Посполитая восхваляется как прообраз единой Европы и единого человечества:
«И Бог вознаградил их [поляков], ибо великая нация, Литва, объединилась с Польшей, подобно мужу и жене, душа в душу. И никогда раньше мир не видывал такого союза наций. Отныне будет так. Ибо этот брачный союз Литвы и Польши есть символ будущего союза всех христианских народов во имя веры и свободы».
Что характерно, согласно Мицкевичу, Литва играла роль повелевающего мужа в этом браке (в соответствии с реальной исторической женитьбой литовца Владислава Ягелло и польки Ядвиги). Однако с тех пор отдельное существование Литвы мыслилось как излишнее. Теперь она была неотделима от Польского королевства, даже сохранив первозданные чары, которых лишена другая половина союза.
В лекциях по славянской литературе, которые Мицкевич читал в Коллеж де Франс (особенно в лекции 24 марта 1843 года), были изложены его взгляды на Литву, отмеченные некоторыми новыми мыслями. Он утверждал, что древние литовцы, «наименее известное племя в Европе», не были ни славянами, ни германцами; их язык был «старейшим из языков, на которых говорили на Европейском континенте», подобным санскриту, и в то же время он был наименее отточен литературным употреблением. По словам Мицкевича, страна выглядела ничтожно на карте, но играла крайне важную историческую роль. Эта важность ассоциировалась в первую очередь с духовной областью. У литовцев можно было найти «исконную мысль и душу всех традиций». «Нигде более религиозные верования не складывались в столь обширное и органичное целое». В своих дилетантских, но характерных рассуждениях Мицкевич соотносил древнелитовский анимизм с древнеиндийской религией и называл его более чистой формой брахманизма, распространяя свой довод также и на политическое поле. Им даже была выдвинута гипотеза, что древние литовцы произошли из колонии индусов, в своих странствиях дошедших до берегов Балтики. По его мнению, Литва была духовно связана с Польшей уникальной связью, «каким-то великим таинством», «внешним выражением которого было заключение политического союза двух стран», «значительнейшего поворотного события в истории Севера». Невзирая на все превратности судьбы, союз оставался нерушимым вплоть до дней самого Мицкевича, по крайней мере на метафизическом уровне. Как следует из другой цитаты, современный литовский народ не обладает «чувством национального самосознания, не образует отдельного государства и даже не имеет таких чаяний: понятие о нации и отчизне отсутствует в его языке». И всё же он наделен какой-то великой, хотя и туманной, миссией. Как положено профетическому тексту, лекция о Литве кончается немного озадачивающим предложением: «Стало быть, народ этот живет упованием».
Слова Мицкевича не следует понимать как предсказание тех знаменательных перемен в политической судьбе Литвы, которые имели место в XX веке. Ведь Мицкевичу казалось, что Литве не просто не нужно независимое историческое существование — его почти невозможно представить. Он не мог даже вообразить, что на базе литовского языка может возникнуть зрелая, высокоразвитая культура. Тексты на литовском языке (о существовании которых ему было известно) были для него неким экзотическим придатком польской культуры, странным, хотя и по-своему привлекательным феноменом, только утверждавшим его в мысли о доминирующем и всеохватывающем значении польского языка. В «Книгах польского народа и польского пилигримства» об этом говорится в наиболее исчерпывающей форме:
«Литовец и мазур — братья: разве братья спорят из-за того, что одного зовут Владислав, а другого — Витовт? Фамилия у них одна — польская».
В этой связи литовский сепаратизм казался в лучшем случае причудливой и эфемерной аберрацией, а в худшем — смертным грехом. Когда Мицкевич говорил о миссии Литвы, он имел в виду исключительно дела духовные. Литве предстояло обрести духовного лидера, чьи подвиги привели бы к возрождению Речи Посполитой. Сам Мицкевич мог бы претендовать на роль такого лидера. В его личности сочетались две «супружеские» половины — польская и литовская (отметим, что эта характеристика сближала его с Анджеем Товяньским[893]). Такая двойственность обеспечивала ему некий внутренний заряд, который отождествлялся с источником его провидческого дара.