— У нас, мой друг, совсем немного времени, и пока ты собираешься, я расскажу тебе свою историю. Как-никак нам предстоит провести вместе целую ночь, и ты должен знать, с кем имеешь дело.
— Куда я должен собираться?
— Но ведь ты сам сказал, что решил стать королем, и я помогу тебе, если, конечно, ты этого очень хочешь.
— Да. Но только короли богаты, а я богатых не люблю.
— Прекрасно! Ты не будешь богат, но будешь самым могущественным королем, какие когда-либо жили на свете. Тебе не будут завидовать, потому не свергнут в результате дворцовых интриг. Ты будешь небесным королем, а в небе нельзя вбить колышки и сказать: «Это мое». А если кто-то и попытается, то первый же колышек тотчас выпадет. Ты будешь летать, как не снилось и птице, и будешь видеть солнце, когда оно скроется от людей, и на землю, как теперь, упадут сумерки. Это большое счастье — видеть свет, когда другим он уже недоступен. Так вот слушай.
Когда-то я был таким же сорванцом, как ты, и как все сорванцы на свете мечтал о славе. Меня научили летать. Наверное, я был неплохим пилотом, ибо обо мне писали в газетах. И тут, заметь, я допустил глупость, какую только может допустить человек: загордился и забыл друзей… Я летал над городами и государствами, глядел сверху на землю, где люди задирали головы. А я кричал: «Я — великий!» Тогда небо рассердилось: «Ты великий? — и раскололось от множества молний. — Отныне ты будешь неизвестным. Никто не вспомнит о тебе, пока ты не исполнишь умного желания такого же, как ты, человека. А таким, согласись, умные желания приходят не часто». — И небо стукнуло мой самолет о гору, а меня превратило в кусочек железа. От самолета лишь осталось немного жаростойкой краски, которая, как известно, не может сгореть. Железо и краску нашел жестянщик. Из железа он вырезал тигра, раскрасил его жаростойкой краской и подарил своему другу — часовщику. Часовщик очень обрадовался, так как только что сделал превосходные часы, а украсить их было нечем. Часы купили на ярмарке в день свадьбы твоей бабушки, и с тех пор я висел на стене, и ни разу не слышал, чтобы кто-то захотел стать королем, самым бескорыстным в мире, чтобы работать больше всех в своем королевстве. Идем же, на дворе глубокая ночь, а мне не хотелось бы опоздать.
Он взял меня за руку и повел за собой. За воротами, где мы считались, чтобы играть в «красные-синие», стоял самолет. Великий Неизвестный Пилот открыл дверцу, посадил меня и сел сам.
— Сейчас я увижу небо! — Он в нетерпении потер ладони и нажал кнопку запуска.
Завертелся пропеллер, самолет сдвинулся с места и полетел. Под крыльями побежали огни. Промелькнула школа, угловое окно на четвертом этаже в моем классе. Я крикнул: «Прощайте!», но голоса своего не услышал, потому что сильно свистел ветер…
— Та-а-к, — раздалось за спиной.
Я увидел моего инструктора, Анатолия Ивановича, и смутился. Он выслушал путаное объяснение и сказал, что воды принесет сам.
История жизни небесного короля осталась недочитанной. Однако воображение мое было растревожено, и я стал всматриваться в жизнь инструктора.
Ррра-ррра-ррра — дорогу припечатывают сапоги.
Брызгают в стороны куры. Из-за подсолнухов вскидываются глазки станичных красоток. Мы показываем строевой шик. Ррра-ррра-ррра!.. — и выстрелом: «Эх!» — и после вдоха:
Крепки ребята-ястребки,
С «мессершмиттом» справится любой.
Ты согрей нас жарко,
Фронтовая чарка,
Завтра утром снова в бой.
Ни о какой чарке никто и думать не думает, но именно в этом месте — оглушительный рев. Мы идем в станичный клуб на концерт — сами артисты, сами зрители. Клуб набит. На сцене хор. Запевает Гошка Вирясов, мой приятель еще по аэроклубу и сосед по нарам в палатке. Мы с ним в одном экипаже у Анатолия Ивановича. Он в строю стоит четвертым, я пятым. Когда разделили по экипажам, при первом знакомстве инструктор спросил Гошку: «Поешь?» (он основательно познакомился с нами по характеристикам). Дернуло за язык: «Лазаря», — всунулся я. Анатолий Иванович даже не повернул головы. За мной не числилось эстрадных способностей, я не умел рисовать, не был спортсменом, ничем не выделялся. Знал, правда, лес, повадки зверей и птиц, умел стрелять влёт, но кому это было интересно в степи? Анатолий Иванович постоял возле меня и отошел к следующему. Внутри царапнуло.
На сцене две скамейки — купе вагона. Входит человек с большим чемоданом, вероятно, нэпман. Озирается, ставит поклажу, снимает шляпу, утирается и садится — это инструктор Земский. Появляется Анатолий Иванович, смотрит жуковато на нэпмана-Земского, шикарно сплевывает окурок: «Нам, железнодорожным ворам…» — кидает балетку, кепку, растягивается на лавке и храпит. Нэпман-Земский ворочается, то и дело вскакивает под смешки зрителей, хватается за чемодан и боязливо косится на соседа.
Но вот Анатолий Иванович встает, потягивается, смачно зевает — отлично выспался — и благодарит Земского за то, что тот покараулил его балетку. В зале вой…
Сижу в квадрате. Анатолий Иванович рядом, смотрит в сторону четвертого разворота, буднично спрашивает:
— Видел, как ломают самолеты?
— Нет, — верчу головой, полагая услышать историю.
— Смотри.
Планирует самолет на посадку — ничего особенного, разве чуть прискальзывает, исправляя неточный заход. Выравнивает, выдерживает, касается земли, вдруг припадает на плоскость, дает волчка и скрывается в пыли.
Нас обгоняет пожарная машина. Разбитый самолет — жалкое зрелище: плоскости смяты, винт загнут в бараний рог. Оказалось, нога при выпуске не встала на замок и сложилась на посадке. Инструктор заметил это с земли.
Часто на предполетной подготовке он задавал вопрос, на первый взгляд далекий от сути:
— Аданичкин, скажи, что такое метриопатия?
Медлительный и спокойный Саня хлопает белесыми глазами:
— Не знаю, товарищ инструктор.
— Хромов, а ты знаешь?
— Понятие философское, можно объяснить как умеренность или золотую середину.
— Вот-вот, золотая середина! А почему ты дергаешь ручку на посадке? Ведь просто прелесть, какого ты «козла» оторвал, ведь за это к самолету подпускать нельзя…
Или:
— Аданичкин, что такое терция?
Незамутненно глядят васильковые глаза Санечки.
— Объясни ему, Хромов.
— Это буквы в типографии определенной величины.
— Понял, Аданичкин? Возьми энпэпэ (наставление по производству полетов) и втолкуй Хромову обязанности стартового наряда под этой самой терцией, чтоб не снимал залогов на финише.
Или:
— Аданичкин все равно не знает, скажи, Хромов, что такое хокку?
— Не знаю, товарищ инструктор.
— И я не знаю, — разводит руками Анатолий Иванович.
Если уж он не знает, так нам и подавно можно не знать, и даже не нужно. А через три дня:
— Аданичкин, что такое хокку? — и читает:
Ива склонилась и спит.
И кажется мне, соловей на ветке —
Это ее душа.
Неловко, стыдно, рождается злость на себя. Вслушиваюсь в ночные шорохи за палаткой, и кажется, там бродят неприкаянные души. Завожу знакомство в библиотеке и нахожу трехстрочники в томике японской поэзии.
Возвращаемся из зоны — вполне определенного места в небе над вполне определенными геометрическими контурами на земле.
Вдруг трапеция станции, рассеченная диагональю речки, пропала под натекающей облачностью. Сектор газа под рукой пошел назад — Анатолий Иванович взял управление на себя — и хлопнула по ушам тишина, и тело освободилось от ощущения вибраций. Капот сошел с горизонта, и потекли на него ослепительно белые горы с причудливо курчавыми вершинами, обманчивая мягкость которых соблазняет. Но заходить в кучевку нельзя — турбулентность, или попросту тряска, может развалить аппарат как хрупкое, эфемерное сооружение.