Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В тот день играли две знаменитые команды: «Коломяги» и «Унитас» (мы, по простоте душевной, произносили это слово с буквой «з» на конце и с ударением на третьем слоге). Чем кончилась игра, кто победил – не помню; запомнил только свое восхищение быстрым бегом игроков, взлетами мяча и свою зависть к мальчишкам-загольным.

После этого матча мы с Игорем направились на набережную, к Университету. Здесь, возле спуска к Неве, против здания Двенадцати Коллегий, вдавались в Неву остатки деревянного моста (мост, как говорили, сгорел еще до революции). В хорошую летнюю погоду тут всегда было полно купающихся – и взрослых и ребят: со свай удобно было нырять. Я признался Игорю, что не умею плавать, и тогда он сказал, что я должен стеречь его одежду. Он разделся на деревянном помосте, потом по обгорелому бревну спустился под мост, где переплетались горизонтальные балки, и оттуда нырнул. Плавал он долго и время от времени кричал мне снизу, чтоб я не зевал, берег его одежду. В те времена была мода «вязать сухарики»: кто-нибудь в твое отсутствие мог завязать в узлы рукава рубашки или штанины брюк так, что потом час промучаешься, пока развяжешь. Сухарики были четырех сортов: простые, двойные, солдатские и мокрые, – в последнем случае злоумышленник узлы опускал на минутку в воду; такие узелки развязывать всего труднее. Позже, когда я выучился плавать, я не раз здесь купался – так же как и возле Стрелки у томоновской Биржи, и у памятника Крузенштерну против Морского училища. Милиция купаться нигде не запрещала. Надо было только знать одно правило: плавать возле килевых судов можно, а возле плоскодонных – барж, железных шаланд, пристаней и брандвахт – нельзя: под них в два счета может затянуть течением.

Знакомства, завязавшиеся в детстве по месту жительства – территориальные, так сказать, – запоминаются обычно на всю жизнь, однако длятся недолго; вернее сказать, они и длятся всю жизнь, но идут по угасающей кривой. Игорь занимался в одной школе, я – в другой; со временем у него появились свои школьные друзья, у меня – свои; мы с ним встречались все реже. Последний раз я был у него дома в 1938 или 1939 году. Он уже окончил какой-то технический вуз; оба стола в его комнатке и книжные полки ломились от всевозможной радиотехнической аппаратуры, – она была куда более громоздкой и объемной, нежели у теперешних радиолюбителей. Игорь подвел меня к одному из столов и показал некое сложное, марсиански загадочное сооружение, где, как я понял из его объяснения, самыми ответственными деталями были диск из матово-черной бумаги, весь усеянный дырочками, и какая-то черная четырехлопастная вертушка. Игорь объявил, что через четверть часа начнется зрительная передача (слова «телевидение» тогда еще не придумали). Однако то ли передача не состоялась, то ли приемная техника не сработала, только мы так ничего в тот день и не увидели. Игорь сказал, чтоб я заглянул к нему через неделю, тогда все будет в ажуре.

Я так больше и не зашел к нему: голова моя в те дни была занята только стихами, да к тому же я был влюблен в одну девушку, которая жила за городом, и поездки к ней требовали времени. А главная причина – я не верил, будто по радио можно видеть на расстоянии, мне казалось, что Игорь занимается безнадежным экспериментаторством, короче, сказать – чудит. Я к тому времени прочел уже немало фантастики, и там, кажется, нигде ничего о передаче изображения не говорилось; что телевидение уже практически и научно обосновано в реальности – этого я, по технической своей слепоте, не знал.

…Уже много лет у нас дома есть телевизор. Пользуюсь им я, честно говоря, крайне редко, но, быть может, именно поэтому, когда смотрю на экран, меня не покидает ощущение, что я удостоился видеть чудо. И тут я часто вспоминаю Игоря Неждаева, и мне становится совестно перед ним за свое тогдашнее неверие и хочется извиниться перед ним; но некуда идти с повинной: Игорь убит на войне в 1943 году.

…Чужие ребята во двор, как правило, не заглядывали. Взрослые – иное дело; самые странные взрослые. Вспоминаю невысокого круглолицего человека в какой-то намеренно нелепой куртке из мешковины; он всегда шагал через двор странной, неуклюжей походкой – будто падал – и всегда улыбался; с головы его низвергался на плечи поток густых рыжеватых волос, – подобными прическами ныне обзаводятся следящие за модой молодые люди, а тогда носили только священники. Этот человек, по прозвищу Андрюша-Раскоряка, священником не был: говорили, он возглавляет какую-то маленькую секточку, угнездившуюся на острове Голодае, а сюда приходит к старушке-побирушке, тоже сектантке. Он всегда таскал с собой большущую зеленую эмалированную кастрюлю, плотно закрытую. Ребята утверждали, что в этой посудине Раскоряка по особому тайному рецепту варит «святую уху», – эту уху сектанты хлебают во время своих сходок. Еще рассказывали, что женщины-сектантки кланяются ему в ноги и почитают за святого угодника. Они покупают у Андрюши обрезки его ногтей и волос; волосы носят на груди в мешочках на цепочках, а ногти толкут в мелкий порошок и пьют с ними чай – для здоровья. Добавляли, что своих ногтевых и волосяных обрезков на всех покупательниц у Раскоряки не хватает, и потому он тайком обходит парикмахерские на Васильевском острове и там собирает у парикмахеров, маникюрщиц и педикюрщиц отходы их производства – чтобы удовлетворить спрос. Однажды этот дяденька, очевидно не застав дома старушки и решив подождать ее, поставил кастрюлю рядом с собой, уселся на дворовой скамье, – и тут-то я исподтишка разглядел его. Не могу сказать, что у него было лицо явного проходимца; хитреца-то в нем чувствовалась – в улыбке, в глазах, – но мне показалось, что он ею прикрывает нечто более значительное, лишь ему известное. Надо думать, он был безумен – стойким, давно привычным ему и как бы изнутри организованным безумием – и потому сам верил в свою святость.

Главная примета дворов тех лет – бродячие певцы и певицы. Сейчас музыка и песни, изрыгаемые магнитофонами и проигрывателями, льются из окон во двор; в те годы песни лились из двора в окна. В летнюю пору, в ясные дни ранней осени двор наш посещали многочисленные исполнители всевозможных песен и романсов; случалось, за день их перебывает человек десять-двенадцать. Некоторые пели соло, другие – дуэтом; одни под гармонику, другие – под гитару, третьи – без всякого музыкального сопровождения, – таких было больше всего. Что это за люди? Какая сила гнала их во дворы? Среди них встречались и опустившиеся пропойцы, бродяги – всякое ракло, по тогдашнему выражению; но главную массу бродячих певцов составляли безработные самых разных профессий, временно, до лучших дней избравшие эту несладкую специальность.

Все они пели с чувством, с надрывом и репертуар избирали себе надрывный: им хотелось растрогать слушателей, а отнюдь не развеселить их. Может быть, они и не знали веселых песен, а быть может, смутно догадывались, что печаль располагает к доброте, что грустящий отзывчивее и щедрее веселящегося. Кажется, чаще всего исполняли есенинское «Письмо к матери» («Ты жива еще, моя старушка…») и «Кирпичики», – автора их никто не знал, но они были у всех на устах; на мотив «Кирпичиков» появилось тогда много вариантов. Один начинался так:

В нашем городе была парочка:
Он был слесарь, рабочий простой,
А она была пролетарочка,
Всех пленяла своей красотой.

Дальше события развивались печально: в пролетарочку влюбляется молодой богатый нэпман; он начинает ее водить по роскошным ресторанам, преподносит ей ценные подарки, обольщает девушку, отбивает ее у слесаря; тот в отместку убивает нэпмана и за это попадает в исправдом, а красавица «идет на бульвар».

Ни сугубо блатных, ни фривольных песен дворовые певцы не пели; если в них порой речь и шла о пьянстве, хулиганстве, проституции, то всегда в смысле нравоучительном, осуждающем. Помню, уже на закате дворового вокала, в тридцатых годах, широко шла песня с такими словами:

55
{"b":"26575","o":1}