Еще воспоминание того старорусского лета – посещение дома Достоевского. В то утро мать сказала, что Достоевский был великий писатель, что он когда-то жил в Старой Руссе и вот сейчас мы пойдем осматривать его дом. Я сразу же решил, что писатель этот жил в каком-то особенном доме – или очень большом, или очень красивом, – иначе зачем нам идти туда. Когда мы подошли к цели, меня удивило, что дом писателя ничем не отличается от многих старорусских домов, к тому же он деревянный; внешнего вида его я не запомнил. Мать постучалась в наружную дверь, ей открыла пожилая женщина. Она впустила нас в прихожую. С этой женщиной мать повела о чем-то разговор, беседа их продолжалась довольно долго, я не слушал, мне это было неинтересно. Стоя в темноватой прихожей, я глазел по сторонам. Слева находилась комната с открытой дверью; там в углу, поставленный как-то косо, неуклюже, возвышался письменный стол – не очень большой, громоздкий, темный, тяжелый на вид (как я сейчас понимаю, вряд ли он имел отношение к Достоевскому). Что касается самой той комнаты, она показалась мне нежилой. Слева от меня начиналась лестница, ведущая во второй этаж. Ничего особенного и нарядного я в ней не обнаружил, такие же, как мне помнится, имелись и в других старорусских домах, где мне приходилось бывать: деревянные ступеньки со стершейся коричневатой краской, деревянные перила – гладкие, некрашеные. Перила тянулись слева от лестничного марша, а справа находилась стена, оклеенная выцветшими от старости, а быть может, и от сырости обоями. В противоположность темноватым обоям прихожей, они были светлыми; на сероватом фоне виднелись голубые (или синие) квадраты, и в этих квадратах – голубые же мельницы с крыльями, гуси, женщины в чепцах и в сапогах, напоминающих валенки, только короткие; были и еще какие-то рисунки, но какие именно, я забыл. Дальнейших подробностей осмотра дома я не помню. Когда мы вышли на улицу, я спросил у матери, кто такие эти женщины в чепчиках, и получил ответ: «Это голландочки».
Понимай я тогда, в чье жилище пришел, я бы, как нынче говорится, держал ушки топориком, слушая, что говорит матери та пожилая женщина; я бы вцепился глазами во все, что увидел, и все бы втащил себе в память, и, быть может, принес бы этим пользу тем, кто изучает жизнь великого писателя: ведь в те дни интерьер дома выглядел по-иному, чем нынче, через пять десятилетий. Но напомню читателю в свое оправдание, что мне тогда и десяти полных лет не исполнилось и что Достоевского я тогда еще не читал, только слышал эту фамилию от взрослых. Первую вещь его – «Идиота» – я прочел в тринадцать лет, просто потому, что именно эта книга попалась мне под руку. Читал с интересом, однако интерес-то был чисто беллетристический; глубинная суть произведения до меня, конечно, не дошла. С таким же рвением читал я в те годы и Буссенара, и Луи Жаколио, и Жюля Верна, и Лидию Чарскую, и Джеймса Оливера Кервуда, и те книги, которые пользовались тогда большим успехом у взрослых: Пантелеймона Романова, Уильяма Локка, Оливию Уэдсли. В «Идиоте» – при тогдашнем прочтении – самое ударное действие произвело на меня то место в конце романа, где после убийства Рогожиным Настасьи Филипповны князь Мышкин и убийца проводят ночь в рогожинском доме, и убитая лежит совсем недалеко от них. Помню чувство щемящей безысходности, непоправимости, необратимости того, что случилось, охватившее меня при чтении этих страниц. Еще меня поразило тогда, что вот Рогожин – вроде бы явный злодей, а я почему-то не чувствую к нему ненависти; а ведь тем злодеям, что изображены в приключенческих книгах, я от души желал всяческих бед.
Последнее воспоминание из моего последнего старорусского лета – экскурсия на местную электростанцию. В то время уже строилась Волховская ГЭС, об этом много писали в газетах, Волховстрой был у всех на устах; строительство это казалось небывало грандиозным. Должно быть, именно учитывая тогдашний всеобщий интерес к плану ГОЭЛРО, наша школа организовала экскурсию на старорусскую электрическую станцию (она, как я теперь понимаю, работала на угле или на торфе). Меня поразил машинный зал, куда привели наш класс. Большие окна, чистота, пол, вымощенный светлыми метлахскими плитками, таинственные круглые сооружения, обрамленные сверкающей, начищенной медью, – от них исходило ровное, не натужливое, но мощное гудение. Здесь началось мое приобщение к индустриальной красоте, к делам человеческим, воплотившимся в техническое сооружение. До этого дня самыми величественными созданиями людских рук казались мне старорусские церкви (петроградские дворцы и храмы я помнил смутно); теперь в жизнь мою и судьбу начала врастать и иная красота – странная, не совсем мне еще понятная, почти фантастическая.
В июне того же года Ведерниковы провожали нас до пристани. Распростившись с ними, мы взошли на палубу колесного парохода «Всесоюзный староста Калинин». Мы навсегда покидали Старую Руссу, возвращаясь в Ленинград. Пароход загудел, забил плицами по воде; вскоре городок остался позади. Волна от форштевня бежала к низким берегам, раскачивала тростники. Посреди палубы возвышался большой люк с приподнятыми стеклами; там, внизу, в машинном отделении, виднелись стальные и латунные части судового двигателя и пол из темных железных листов с ромбической насечкой, чтобы механикам было не скользко; кое-где, где чаще ходили, насечка стерлась и металл блестел – вроде бы серебряные тропинки были протоптаны на темном железе. Из люка тянуло металлическим теплом, пахло машинным маслом – запах этот был мне внове и казался необычайно приятным. На пароходе плыл я впервые в жизни. А ведь нам предстояло еще и плыть по Волхову, а ночью сойти на пристани, перейти на станцию и сесть в поезд! Такой сложный и интересный путь в Ленинград мать выбрала не ради своего и не ради моего удовольствия, а из соображений чисто экономических: как вдове командира РККА ей полагалась скидка на билеты, и на водном транспорте, и без того недорогом, скидка эта была весьма значительна; что касается участка нашего маршрута, который пролегал по железной дороге, то там ходил какой-то особый, тихоходный, зато и недорогой поезд.
Я уже забыл, долго ли мы плыли по Полисти и по Ловати. Помню, что, когда «Калинин» вошел в Ильмень, берег за кормой стал удаляться, уплощаться, уменьшаться, а впереди лежала лишь водная равнина, подернутая рябью. Потом не стало и того берега, что был позади.
30. Постскриптум к предыдущему
В молодости мы устремлены в будущее, а то, что осталось позади, за спиной, – не так уж нас и волнует.
После 1924 года бывать в старорусских местах мне не приходилось; всю жизнь манили меня те местности и города, где я еще не бывал. Мать однажды, году в 1938-м или 1939-м, поехала в Старую Руссу, побывала в Слободке, но могилы отца не нашла: слишком много лет миновало, а крест-то был поставлен деревянный, недолговечный. Она собиралась съездить туда еще раз, уже вместе со мной, но тут началась война. Мать умерла в 1942 году от голода, она лежит в братской могиле, и никто теперь не поможет мне найти того места на кладбище возле села Слободка, где покоится отец. После войны я собрался было в Старую Руссу, да помешали какие-то мелкие обстоятельства; к тому же я знал, что через городок проходил передний край, что почти ничего там не уцелело и что я не узнаю знакомых мест.
С годами в нас прорезывается память к минувшему, мы начинаем видеть и помнить то, что осталось позади; правда, видим мы прошлое уже не таким, каким его покинули: память украшает и благоустраивает врученные ей города, надстраивает колокольни, расширяет реки; пусть те деревья, что росли у нас под окном, давно срублены топорами или снесены снарядами, в памяти они растут, становятся все выше и раскидистее.
И вот теперь, в 1974 году, закончив повествование о старорусском периоде своего детства, я решил (а вернее, решился) узнать, чем отличается тот Город-Впечатление, который воздвигла за пятьдесят лет моя память, от всамделишной, сегодняшней Старой Руссы…