— Ну да, — повторила Мари, — если это не ты и не Фредерик, остаюсь только я. Давай начистоту.
Анна не отвечала. Мари смотрела на подругу. Это была все та же Анна, что и прежде, когда гребень Клеопатры был ничего не значащим экспонатом в Британском музее. Каштановые вьющиеся волосы, карие глаза, полные губы, пышная грудь под туникой. Красивые руки, которые умеют превращать бесформенное тесто в румяные пироги.
— Прости, Анна, — сказала Мари. — Дело приобретает неожиданный оборот, такого никто из нас не предполагал. Я чувствую, что все мы изменились. Фредерик какой-то странный. Ты… ты моя лучшая подруга… но эти мрачные мысли, которые посещают меня ночью, когда Дэвид… — Мари замолчала, чувствуя, что и так сказала слишком много. — Не представляю, как тебе удалось хранить самообладание во время поминок. Я тобой восхищаюсь.
Анна уставилась на свои руки.
— Он только в конце ужина открыл мне истинную цель нашего разговора, — тихо сказала она. — Я попыталась убедить его, что Эльса в шоке после смерти мужа и, наверное, что-то неправильно поняла. Что Ханс Карлстен умер естественной смертью, а наша помощь Эльсе ограничивалась продажей дома и решением прочих бытовых проблем. Он удивленно посмотрел на меня и сказал, что придет к нам в кафе. Боюсь, он повторит свою просьбу. Обещает заплатить три миллиона. Три. По миллиону на каждого. Это такие деньги!
Она помолчала и вдруг спросила:
— Скажи, ты веришь, что реальность может быть не одна? Что их много?
— О чем ты? — не поняла Мари.
Анна вздохнула. Она уже выпила полстакана портвейна и немного успокоилась.
— Грег говорил мне об этом. Он — инструктор по дайвингу, ты знаешь, и часто философствовал на тему о том, как ощущение невесомости там, в глубине, создает иллюзию другой реальности. Настоящее становится бесконечным. Там, на глубине, нет ничего — ни прошлого, ни будущего. Только мягкое скольжение и полная тишина. Он ощущал это под водой, и точно так же мы с ним жили на суше. Я не встречала никого другого, кто бы умел так наслаждаться настоящим. Он такой спокойный. Ничто не стоит серьезных переживаний, считает Грег. С ним мне было так хорошо…
— Ты по нему скучаешь?
Анна молчала так долго, что Мари уже и не ждала ответа. Разные реальности. То же самое она испытывала с Дэвидом.
— Да, я скучаю по Грегу, — ответила Анна. — Признаюсь, слова Мартина о том, что двое могут быть созданы друг для друга, заставили меня задуматься. Я никогда не признавала верность. Ты это знаешь. Может, я сама боялась — быть верной, или разочароваться, или что изменят мне… Лучше сделать это первой, не дожидаясь боли. Мама проклинала меня за это, призывая своего Бога в свидетели. А папа всегда защищал. Они с Грегом виделись всего пару раз. Но папе он нравился. Я должна была понять, что наконец нашла свою тихую гавань. Но я думала о Фандите. И считала себя вправе вмешиваться в ее жизнь. Я всегда хотела, чтобы окружающие уважали мою независимость, но сама оказалась не готова отпустить дочь на свободу. Парадоксально, но это так. Я желала слишком многого, а тот, кто ждет от жизни слишком многого, теряет все, что имеет.
— И ты оказалась в безвыходной ситуации. Как и я.
— Вот именно. Безвыходной.
Они посмотрели друг на друга. Мари гнала прочь мысли о том, что случится, если их разоблачат.
— Мы должны объяснить господину Данелиусу, что он все неправильно понял, — сказала она, пытаясь успокоить прежде всего себя. — Настаивать, что Ханс Карлстен умер естественной смертью, а мы просто позволили Эльсе поверить в то, во что ей хотелось верить. Конечно, мы рискуем: старик может пойти к ней и передать наши слова, а она, в свою очередь, — потребовать деньги обратно. Хотя если Эльса сама убила мужа, то предпочтет промолчать.
Мари сама чувствовала, что в ее словах отсутствует логика. Если бы Эльса убила мужа, то не стала бы рекомендовать «Гребень Клеопатры» друзьям. Но может, у нее случилось временное помрачение рассудка… Хотя на похоронах она выглядела вполне нормальной. Более того, говорила спокойно и рассудительно.
— Мы должны тщательно продумать, что ему сказать, — устало продолжила Мари. — А еще поговорить с Эльсой и попросить ее хранить в тайне наши взаимоотношения. Так будет лучше и для нее самой, и для нас. Что же касается денег…
Анна, казалось, ее не слушала. Она подлила себе еще портвейна и массировала виски круговыми движениями.
— Расскажи мне о Дэвиде, — вдруг попросила она. — Ты знаешь, как вы мне дороги, Мари, — ты и Фредерик. И Фандита. И наверное, Грег, хотя я не хочу сейчас о нем думать. Но иногда ты похожа на устрицу, которая прячется в своей раковине. Как те мидии, что ты готовишь с шафраном и кориандром. Я знаю, ты встретила любовь всей твоей жизни в Ирландии и была счастлива, но не желала ни с кем делиться этим счастьем. Ты не хотела, чтобы я или Фредерик тебя навещали, а когда приезжала к нам в гости, выглядела одновременно и счастливой и несчастной… это трудно описать словами. Я желаю тебе добра, и ты это знаешь. Но я беспокоилась за тебя. Меня пугало то, что ты не хотела нас с ним знакомить. А когда все закончилось…
— Он был психически нездоров… — Слова вырвались и повисли в комнате, как облачко табачного дыма. Всё. Теперь обратного пути нет. Пламя свечи отбрасывало на стену странные тени. Им нужно держаться вместе, чтобы выжить. В такой ситуации тайнам не место. — Я познакомилась с ним в пабе, я тебе рассказывала, и влюбилась с первого взгляда. Пожалуй, «влюбилась» — даже слишком слабо сказано. Я просто обезумела. Когда Дэвид играл, я чувствовала себя так, словно у меня что-то разрывается внутри, как будто он медленно убивает меня своей музыкой, а потом заставляет возродиться, как феникса. Именно так оно и было. Когда у Дэвида начиналась депрессия, он вел себя ужасно: унижал меня, оскорблял. Говорил слова, которые резали мне душу как ножом, оставляя глубокие раны. А иногда у него бывали приступы апатии. Тогда он уходил в себя. Отказывался вставать с постели. Молчал целыми днями. Не говорил ни слова. И только работал над своими скульптурами. Когда депрессия отступала, загорался энтузиазмом и сулил мне златые горы. Говорил, что мы поженимся, заведем кучу детей, построим замок и будем жить на доходы от продажи его скульптур, которые станут всемирно известны, и на прибыль от ресторана, который будет главной туристической достопримечательностью Клифдена. В периоды депрессии… если он и заговаривал со мной, то только о людском тщеславии, о бессмысленности существования, о том, что ничто не имеет значения, и единственный способ спасти свою душу — это остаться в памяти грядущих поколений. Я пыталась уговорить его обратиться к врачу, но он отказывался. Говорил, что лекарства лишат его творческого вдохновения. Я вспомнила об этом, когда Эльса рассказывала, что ее муж тоже отказывался пойти к врачу. Хотя… кто знает, может, Дэвид был прав и без этих периодов безумия не смог бы создавать свои шедевры…
— Почему ты его не бросила?
Мари горько усмехнулась.
— Знаешь, что самое ужасное? Я была с ним счастлива, даже когда у него были периоды самой тяжелой депрессии. С ним я чувствовала, что живу, что я комуто нужна. А может, мы были предназначены друг для друга, как говорил тебе сегодня этот старик. Дэвид создавал не только скульптуры. Он творил меня. В его глазах я была прекрасна. Сильная. Мужественная. Знаю, это звучит глупо, и ты никогда бы не позволила, чтобы с тобой так обращались. Но когда он был здоров… — Мари замолчала. Она чувствовала, что выбирает не те слова. — У тебя когда-нибудь возникало ощущение, что тебе все подвластно? — спросила она. — Что ты можешь покорить мир, забыв о нелепом принципе «каждому свое место»? Мне долгое время казалось, что так и есть — у всех свое место, лишь для меня его не нашлось. Это пошло еще с детства. Нельзя сказать, что родители меня не любили. Любили, только по-своему. Но гораздо больше любили себя. Они все время были заняты своей работой, своими праздниками, своими политическими взглядами, своими друзьями, своим имиджем хороших людей. Меня демонстрировали гостям, но я не должна была мешать родителям жить своей жизнью. Моим брату и сестре повезло больше. Брат был умным и спортивным, сестра — стройной и изящной. А меня словно не замечали. Бывало, я ходила по дому и заглядывала в зеркала только для того, чтобы убедиться, что у меня вообще есть лицо.