Потом заявляется Шустряк Энди, потолковать с нами на прощанье, и Сью сидит рядом с ним, обхватив руками колени. Он говорит, что они решили окончательно, сомнений больше нет, и обещает позаботиться о Сью. Говорит, что теперь, когда нашел свои корни, он наконец-то чувствует себя в своей тарелке — правда, его афганская куртка не очень-то вяжется с этим заявлением. Говорит, что благодаря всему этому, и Сью в особенности, он стал гораздо уверенней в своих силах. На лбу у него такая морщинка, как бывает у людей, все время проводящих на солнце. Мне хочется ударить его. Хочется схватить этого мерзавца за плечи и встряхнуть как следует.
Кэрол выходит из комнаты. Слышно, как хлопает дверь в кухню. Мы молчим, потом он говорит: «Спасибо, мистер Джонсон. Лошадка не подвела, а?» Я гляжу на Сью, она закусывает губу и опускает глаза. Энди улыбается как дурак. Тогда я встаю и иду к Кэрол.
Она больше не сердится, она плачет, закрыв лицо рукой. Похоже, весь ее последний порох ушел на этот хлопок дверью. Она стоит у раковины и плачет. Потом говорит: «Если она уедет, я ее видеть больше не хочу, понятно?» Но в ее словах нет злобы, она как будто просит о чем-то.
Я обнимаю ее. Для сорокалетней она еще очень даже в форме, ребра прощупываются. Будь я повыше, она уткнулась бы мне лицом в грудь, а я поцеловал бы ее в волосы. Точно она мне вторая дочь. Она и была всегда папиной дочкой, слушалась Чарли. Замуж за меня вышла ради него.
«Ты ее не остановишь, — говорю я. — Ей уже восемнадцать».
«А мне уже нет», — отвечает она.
И только тут я понял, что она боролась не против того, чтобы Сью ехала на край света и начинала там новую жизнь. Она просто ревновала.
***
Я старался сделать как лучше, старался наладить для нас лучшую жизнь. Даже на бегах играть бросил. Решил, что пока воздержусь.
Но ничего у меня не вышло. Хотя, может, и вышло бы, не умри вдруг в том же декабре ее отец. Как говорится, пришла беда — отворяй ворота. Упал с крыши — снимал там чугунные кровельные желоба — и разбил голову. Мгновенная смерть. Чарли Диксон, сбор и продажа металлолома.
Не скажу, что у меня было предчувствие, что я видел знаки, но и она после этого свободней не стала. Наоборот.
Я спал в старой кровати Сью — точнее, не спал. Рано уходил на работу. Завтракал на Смитфилде.
Потом, однажды в апреле, я увидел знак. А можно сказать и по-другому: мне надоело воздержание, во всех смыслах. Если удалось один раз, почему не повторить снова. Сто фунтов. Столько можно было потратить за три месяца нормальной игры. И как-то субботним утром в магазин отправился я. А когда пришел обратно, напевал песенку. Если я ни в кого не влюблен и дорога зовет... Я посмотрел ей в лицо, точно явился обрадовать, сообщить, что весна наступила. И сказал: «Хочешь, покажу кое-что — там, на улице?»
Она выглянула в окно и увидела.
Рокабилли, Юттоксетер [7], сто к восьми.
«Что это?» — спросила она.
«Дормобиль, — ответил я. — Жилой фургон, модель „люкс“. Дом на колесах, для нас двоих».
«Это последняя соломинка», — сказала она.
Винс
Тогда это было не так, как теперь: гонишь по автостраде, и вкус Лондона на твоих губах аж до середины Кента. Тогда это было как морское путешествие, только наоборот. То есть вместо ожидания и надежды увидеть землю ты катил по этой самой земле весь в нетерпении — когда же оно покажется. Море. Его берег.
Я смотрел на ноги Салли. Смотрел на поля, и леса, и холмы, на коров, овец и на фермы, а еще на дорогу, серую и горячую, будто слоновья кожа, — как она бежит на нас, все время на нас, точно мы съедаем ее, заглатываем, а потом снова переводил глаза на ноги Салли, сидящей на коленях у Эми. Ее ноги никогда не оставались в покое — они все время двигались, съезжали вниз, подтягивались обратно, а когда до моря было уже недалеко, она начинала ерзать, стуча сандалиями в стенку под приборной доской, как тогда, когда первая замечала что-нибудь на загаданную букву — сад на С, бензоколонку на Б, — или когда Эми спрашивала ее, не хочет ли она остановиться и сделать кое-что на букву П. В таких случаях они с Эми уходили вместе, но за разные кусты, и я понимал, что у них все по-другому, не как у нас — вынул да побрызгал.
Дело было не в том, как двигались эти ноги, и даже не в том, как задиралась ее ситцевая юбка: иногда Салли одергивала ее сама, а иногда это делала за нее Эми. Нет — но они были такие голые и гладкие, такие липко-нелипкие, и еще у них был запах, который забивали дорожные запахи, но ты знал, что он есть и что Салли, должно быть, пахнет так с ног до головы, даже в местах, скрытых от твоего взгляда. Он был как запах морского берега, как загадка побережья, куда ты еще не попал.
Салли на коленях у Эми, я в середине, Джек. Могло быть и наоборот, сидеть на коленях у Эми мог бы и я — не такой уж я был тяжелый. Салли могла бы сидеть на коленях у меня. Но Эми хотела, чтобы все было именно так. Я это видел.
И однажды он все равно сказал: «Придется тебе ехать сзади. Вы ведь оба меньше не становитесь. Если хочешь, чтоб мы взяли Салли, придется тебе ехать сзади».
И я перебрался назад, откуда не было видно ног Салли, а запах был только один — сладковатый, тяжелый, застревающий в глотке запах мяса.
Поначалу его не чувствовалось. В кузове была корзина с едой, и сумка с пляжным барахлом, и коврик, постеленный специально для меня, и мыльный аромат моющего средства, которым Джек отдраивал тут все уголки. Но вскоре запах мяса начинал пробиваться через все это, точно вылезал из какого-то тайника, а еще немного погодя накатывала тошнота, с которой приходилось бороться.
Но я никогда не говорил об этом, ни полсловечка, и они вряд ли о чем-нибудь догадывались — ведь их в кабине обдувал ветерок через открытые окна, — я никогда не стучал в железную перегородку и не просил: «Остановитесь, меня сейчас стошнит». Потому что надо было терпеть ради Салли, ради того, чтобы она ездила с нами. Она была впереди, и я не мог ни видеть ее, ни чуять ее запах, я чувствовал только запах мяса, но знать, что она рядом, пускай невидимая, было лучше, чем ездить вовсе без нее, — ведь я знал, что, когда мы доберемся до места, она будет там вместе с морским берегом. И запах моря прогонит мясную вонь и тошноту, и хотя они будут поджидать в фургоне, чтобы снова накинуться на тебя по пути обратно, до поры до времени на это можно будет наплевать и забыть. Потому что дорога — это одно, а отдых на море — совсем другое. И когда я опять залезал в фургон, чтобы ехать домой, я думал: в результате всего получается поровну, ведь когда едешь туда, у тебя все впереди, а когда обратно, то остаются воспоминания, и, может быть, ничего другого и не надо, может быть, ты получаешь ровно столько, сколько ожидал: одну хорошую вещь между двумя плохими. Солнце и воздух, а до и после — мучения взаперти.
Мне казалось, что она должна оценить мою самоотверженность. Потому я и молчал. Но вполне может быть, что ничего она не оценила, даже не заметила, а может быть, ее это даже забавляло — что я сижу сзади, как зверь в клетке, — а может быть, они выставили меня назад, потому что Салли нравилась им больше, чем я.
Джун мне не сестра. Нет у меня никакой сестры.
Я залезал туда, и он закрывал за мной дверцы — на одной из них было написано "ДОДДС, а на другой «И СЫН». Потом он шел в кабину и заводил мотор, а я начинал ненавидеть его. Я ненавидел и его, и запах мяса, пока они не сливались в одно целое. Это лучше всего помогало бороться с тошнотой — лучше, чем мысли о хорошем, о Салли и о морском береге, потому что в таких мыслях нет борьбы. Я лежал там на коврике, упиваясь ненавистью, и думал: я никогда не стану мясником, не для того я родился. И, лежа там со своей ненавистью, я открыл еще кое-что кроме запаха мяса, и мое новое открытие помогло сделать эти путешествия терпимыми. Я прикладывал ухо к коврику. Я слышал скрежет, когда переключались шестерни, чувствовал, как подо мной стучит металл, как дрожат оси, передающие усилие к колесам, и думал: вот как работает мотор, я лежу на рабочих узлах фургона. Это не я, я сам — деталь этого фургона.