Самым главным своим делом я считала составление двухтомника сочинений Бабеля, в который вошли бы все его произведения, оставшиеся после ареста рукописей, все то, что было опубликовано при его жизни хотя бы один раз, а также все найденные старые рукописи. Эту работу я начала почти сразу после реабилитации Бабеля. В состав двухтомника должны были войти все рассказы, начиная с 1913 года, пьесы, киносценарии, вся публицистика, письма, воспоминания, выступления и конармейский дневник 1920 года.
Комиссия по литературному наследию Бабеля обращалась в издательства и в Союз писателей много раз; во-первых, с просьбой об издании двухтомника, во-вторых, с просьбой оказать содействие. Нам много лет отвечали, что нет бумаги, что план выпуска изданий уже сверстан, и переносили нашу заявку из одной пятилетки в другую. Наконец, в 1986 году, 20 лет спустя после издания последнего однотомника Бабеля в 1966 году, двухтомник был включен в план издательства «Художественная литература» и вышел тиражом 100 тысяч экземпляров только в январе 1990 года.
Почти одновременно с двухтомником в Москве вышли два составленных мною однотомника большими тиражами: один как приложение к журналу «Знамя», включивший и конармейский дневник Бабеля, и другой, объединивший наиболее известные произведения писателя и часть воспоминаний о нем. Кроме того, однотомники небольшими тиражами, уже без моего участия, выходили во многих городах нашей страны. Таким образом, только теперь, через полвека после гибели автора, творчество писателя И. Э. Бабеля, известное всему миру, приходит к широкому читателю на его родине.
Когда в 70-е годы я писала мои воспоминания о Бабеле, я старалась дать как можно больше фактов из его жизни, проходившей у меня на глазах. О моих личных впечатлениях о Бабеле как о писателе и человеке я писать не смела, считая, что мои оценки никого интересовать не могут.
И все же теперь, когда прошло так много лет после его чудовищного, ничем не оправданного убийства, прошли годы, на протяжении которых я так много думала о нем, мне захотелось кое-что добавить к тому, что я уже написала о нем.
Многие исследователи произведений Бабеля пытаются догадаться, у кого из писателей он что-то заимствовал, кто на него влиял, кто был его учителем. Один пишет, что Бабель взял все у Гоголя, что Гоголь был его главным учителем, другие считают, что Мопассан и Флобер были теми писателями, которые оказали на творчество Бабеля влияние. Отмечали воздействие на него Хемингуэя. Кто-то находил у Бабеля отдельные фразы Булгакова, Зощенко и даже Платонова. На мой взгляд, Бабель родился писателем, а не учился им быть.
Он родился с чувствами чрезвычайно обостренными: зрение, слух, обоняние, осязание — все чувства были у него не как у нормальных людей, а удивительно острыми. И я это знала.
Однажды в Кабардино-Балкарии мы сидели за большим праздничным столом в разных его концах, далеко друг от друга. Бабель был окружен журналистами и поклонниками и о чем-то оживленно с ними разговаривал. А меня в это время мой сосед схватил под столом за руку. Я пытаюсь освободить руку и думаю: «Хорошо, что Бабель так далеко и занят разговором и этого не видит». А после ужина он мне говорит: «Я видел, как журналист из газеты „Правда“ схватил Вас за руку и какое у Вас было сердитое лицо».
В другой раз я слышу, что Бабель вышел из своей комнаты и может зайти ко мне. Если у меня творится какой-то беспорядок, я хватаю брошенную на кровать или кресло вещь и прячу в ящик шкафа куда попало. Бабель войдет, походит по комнате, а потом подойдет к шкафу и откроет дверцу именно того ящика, куда я эту вещь положила. Он ничего не скажет, но улыбнется и уйдет.
Необычайная зоркость Бабеля сказывалась, по-моему, и на красочности его рассказов. В рассказах он употреблял много красок, и особенно красный цвет со множеством его оттенков. В одной только «Конармии» я насчитала пятнадцать различных оттенков красного цвета. Из других цветов чаще всего встречаются у Бабеля желтый и синий. И совсем редко белый и черный. Художники, с которыми мне приходилось говорить об этом, считают, что у Бабеля при этом нет пестроты, все очень строго, без нарушения художественного вкуса. И я считаю, что все это за счет остроты его зрения, Бабель именно таким видел мир.
Такой же обостренный был у Бабеля слух, он мог услышать тихий шепот, различить тишайшие звуки.
Запахи он воспринимал также обостренно, он не нюхал, как все люди, а как бы впитывал в себя запахи. И не только приятные, но и отвратительные. Его осязание тоже было необычным. Он трогал что-нибудь как-то особенно долго и с сосредоточенным выражением лица и переставал трогать, только поняв что-то про себя. Я несколько раз наблюдала за ним, когда он трогал материю и, особенно, тельце ребенка.
Может быть, от этой остроты чувств рождались его метафоры.
С такими свойствами всех чувств, в сочетании с могучим талантом, Бабель не мог быть писателем, кому-то подражавшим, у кого-то обучающимся. Он был самобытен, таких, как он, больше не было. И вряд ли будут!
Бабель был очень целомудренным человеком. Несмотря на то, что в его «Конармии» он описывает много всяких жизненных ситуаций, ни одного нецензурного слова или фразы в этом произведении нет. В молодости он писал, как говорили, эротические рассказы, хотя я их эротическими не считаю; он никогда не произносил ни дома, ни в гостях нескромных слов или ругательств. В то время, как, впрочем, и сейчас, в писательской и актерской среде в выражениях не стеснялись, это было принято и даже модно. Бабель никогда этого не одобрял.
И если кто-нибудь из наших гостей позволял себе рассказать фривольный анекдот, Бабель морщился и мог сказать ему: «Ваши анекдоты не поднимаются выше бельэтажа человеческого тела».
И когда такую фразу скажет Бабель, человек запомнит ее надолго потому, что такие фразы Бабеля быстро распространялись среди его окружения и даже вне его.
С утра он был ежедневно побрит, одет в домашнюю куртку и брюки и не любил ходить дома в халате или пижаме, а тем более работать не вполне одетым.
Бабель называл себя суеверным человеком, но я не могла бы точно сказать, был ли он по-настоящему суеверным или только любил играть суеверного человека. Дома на перилах лестницы всегда висела подкова на счастье, многие рассказывали мне, что он сейчас же возвратится домой, если черная кошка перебежит ему дорогу или кто-нибудь из домашних спросит, куда он идет. Свидетельницей таких возвращений я не была.
В декабре 33-го года Бабель написал мне из Кабардино-Балкарии, что он человек суеверный и хотел бы Новый год встретить вместе со мной, он пригласил меня приехать к нему в Донбасс, в Горловку, 31 декабря. Об этой встрече Нового года я написала в своих воспоминаниях.
В марте 1934 года я поступила на работу в Метропроект, и поэтому мне не полагался отпуск ни летом, ни осенью, а только зимой, в декабре. Бабель достал мне путевку в дом отдыха работников искусств (РАБИС) под Москвой, проводил меня на поезде до железнодорожной станции, от которой я на лошади в санях добралась к месту назначения вместе с другими приехавшими отдыхать. Меня поселили в комнате вместе с молодой милой женщиной, которая оказалась дочерью профессора, историка искусства.
Я и она познакомились с нашими соседями по столу и образовали компанию, чтобы вместе проводить время. Когда настал день 31 декабря, ничего не обещавший мне заранее Бабель совершенно неожиданно приехал ко мне, нагруженный шампанским, конфетами и апельсинами.
Мы встречали Новый год в нашей комнате, пригласив туда своих новых знакомых. До наступления Нового года мы затеяли очень веселую игру, в которую охотно играли и раньше, чтобы посмеяться. Кто-нибудь сочинял рассказ без прилагательных, а потом по очереди назывались какие угодно прилагательные, и автор рассказа подставлял их к очередному существительному, затем этот рассказ зачитывался вслух под смех участников игры — так как прилагательные никак не подходили к существительным, а часто были и сами по себе очень смешными.